В сочинениях авторов XIII в. наметившаяся уже ранее реалистическая струя пробивается еще более явственно. Мемуары светских историков Четвертого крестового похода — Жоффруа Виллардуэна и Робера де Клари поистине проникнуты мирским духом. Значительные элементы его заметны и в произведениях церковных хронистов о походе 1202—1204 гг. — в «Константинопольской истории» монаха Гунтера Пэрисского и в других хрониках. Конечно, нет никаких оснований преувеличивать силу этого мирского духа и представлять себе труды историков начала XIII в. свободными от влияния богословских исторических концепций. Не следует забывать, что это все же писатели классического средневековья. В основе их исторического мировоззрения лежит старый комплекс привычных теологических представлений. К тому же, опираясь на эти представления, они стараются достигнуть апологетических целей, что еще более усиливает звучание в их трудах некоторых характерных мотивов провиденциалистской историософии.
В динамичном, захватывающем даже современного нам читателя повествовании Виллардуэна там и сям наталкиваешься на лаконичные, чаще всего брошенные вскользь суждения, взятые из типично провиденциалистского лексикона, вроде того, что «события ведь следуют так, как это угодно богу».116) В общем, светском, контексте мемуаров они выглядят даже несколько неожиданно, но вряд ли такого рода замечания, пусть мимолетные, — лишь формальная дань историка сложившейся традиции, вряд ли их можно рассматривать только как «провиденциалистскую отписку», шаблон, которому не придается особого значения. Маршал Шампанский, опытный военачальник, видный государственный [150] деятель, умелый и ловкий дипломат, искушенный во всех тонкостях дипломатического искусства своего времени, — это все-таки средневековый феодал, искренне верующий во все то, во что надлежало тогда веровать доброму князю-католику.
Если захватив Задар, крестоносцы не погубили себя окончательно взаимной распрей (она вспыхнула между французами и венецианцами из-за дележа добычи на третий день после их водворения в городе), то этого просто не допустил всевышний; да и самый город был завоеван, как об этом говорит «графам и баронам» дож Дандоло (и Виллардуэн думает точно так же), «милостью божьей и вашей (par la Dieu grace et par la vostre)» (т. е. крестоносцев).117) 17 июля 1203 г. крестоносцы после непродолжительной борьбы под стенами Константинополя с вооруженными силами узурпатора Алексея III одержали победу: противник бежал, и 18 «юля на императорском престоле был восстановлен законный государь Исаак II, который должен был, согласно договору, ранее заключенному крестоносцами с его сыном царевичем Алексеем (будущим Алексеем IV), щедро уплатить своим благодетелям. Виллардуэн рассказывает в связи с этим об «очень большом торжестве», которое было устроено в лагере пилигримов «в честь победы, дарованной им богом (de la victoire que Dieus lor ot donnee)».118)
Вообще все события битвы за Константинополь летом 1203 г. — отступление Алексея III, его неожиданное бегство из столицы, возведение греками на престол Исаака II, поспешно освобожденного из темницы, — это, с точки зрения Виллардуэна, «чудеса нашего господа», которые «столь прекрасны везде, где богу угодно [их произвести]», — в таких выражениях начинает историк рассказ о событиях 17-18 июля 1203 г. Заканчивая же его, он сообщает, как крестоносцы «воздали благочестивые хвалы богу за то, что он помог им в короткое время и вознес их так высоко из такой глубины [падения], в которой [они] пребывали». И восхищаясь могуществом вседержителя, маршал Шампанский назидательно пишет: «А посему по справедливости можно сказать: „Никто не в силах повредить тому, кому хочет помочь господь"».119)
Сходный круг идей и представлений мы находим и в живом, в высшей степени занимательном, красочном повествовании рыцаря Робера де Клари. Генетически они восходят к первым хроникам крестовых походов (крестоносцы состоят под божьим попечением, бог содействует их предприятию, он же карает тех, кто не выполняет его волю, и пр. и пр.), но по существу, конечно, отражают общеисторические воззрения прежде всего XIII в., которые, в свою очередь, являлись лишь дальнейшим развитием [151] провиденциалистских установок историков крестоносного движения более раннего времени.
Робер де Клари несомненно религиозен, притом кое в чем он еще разделяет архаические взгляды, уже сравнительно редко встречающиеся у его современников, писавших о крестовых походах. Так, пикардиец верит, что икона божьей матери приносит грекам победу в бою. Он утверждает, что греческие отряды, предводительствуемые Морчофлем (Алексеем V Мурцуфлом), были разбиты рыцарями графа Анри близ города Филеи 2 февраля 1204 г. потому, что на этот раз Морчофль не держал в руке иконы, как делал всегда.120)
Обычные же суждения провиденциалистского порядка в сочинении этого автора по крайней мере столь же часты, как и у Виллардуэна.
Зимой 1203—1204 гг., когда крестоносцы успели рассориться со своим недавним протеже (Алексеем IV), соправителем Исаака II, и находились фактически в состоянии войны с Византийской империей, греки сделали попытку уничтожить флот латинян, пустив на него брандеры. Из подробного рассказа и Виллардуэна и Робера де Клари мы узнаем, как умелые действия и мужество венецианских моряков избавили суда от грозившей им опасности: брандеры увели крючьями в открытое море, подальше от порта; в результате операции греков погиб всего лишь один, правда, «полный товарами» торговый корабль пизанских купцов (его содержимое сгорело в огне). Оба мемуариста согласны в том, что флот крестоносцев спас господь (Робер де Клари повторяет эту мысль дважды).121)
9 апреля 1204 г. крестоносное войско предприняло генеральную атаку против Константинополя. Атака захлебнулась: кинувшиеся было на приступ крестоносцы были отброшены от стен города его защитниками. И маршал Шампанский и рыцарь Робер де Клари (независимо друг от друга) признают провал этой атаки результатом божьего вмешательства, карой господней крестоносцам за их прегрешения: «Но за наши грехи паломники были отброшены прочь (mais por noz pechiez, furent li pelerin resorti de l'asaut...)»,122) — пишет Виллардуэн. Робер де Клари заставляет высказывать такой взгляд баронов, т. е. знатных предводителей крестоносцев, когда они, вернувшись после неудачного боя, собираются для обсуждения случившегося [152] и выработки дальнейшего плана действий: «И заявили, что это из-за [своих] грехов они [франки] ничего не могли [ни] предпринять [против города], ни прорваться вперед».123)
Точно так же и первыми успехами, одержанными в начале второго общего приступа (он был предпринят крестоносцами с кораблей три дня спустя, т. е. 12 апреля 1204 г.), они, по единодушному мнению участников боя, обязаны всевышнему. Сумев после длительных попыток подогнать вплотную к городской стене два корабля — «Пилигрим» и «Парадиз», крестоносцы овладели одной из ее башен. Виллардуэн убежден, что им споспешествовал бог, как раз в тот момент поднявший благоприятный для атаки северный ветер: «Приступ продолжался долго, пока наконец наш господь не поднял для них [франков] ветер, который называется Борей (un vent que on apelle boire); и он [бог] подогнал корабли к берегу ближе, чем [они] были раньше», благодаря чему с помощью перекидных мостков и лестниц рыцари овладели башней.124) Это убеждение высказывает по данному же поводу и Робер де Клари. В своем рассказе о начале решающего штурма византийской столицы он упоминает несколько попыток крестоносцев приблизиться с моря к константинопольским укреплениям; они оказались неудачными, поскольку «во всем флоте имелось только четыре или пять достаточно высоких кораблей, которые могли бы достать [уровня] башен». В конце концов, к одной из них все же прорвался корабль епископа Нивелона Суассонского — и это было, с точки зрения Робера де Клари, чудом божьим, «ибо море, которое отнюдь не было спокойно, само вынесло его» (т. е. корабль) к башне.125)
Робер де Клари восхищенно описывает подвиг рыцаря, первым проникшего с корабля на верхнюю, деревянную часть башни: то был некий Андрэ д'Юрбуаз (по свидетельству Суассонского Анонима, родственник епископа Нивелона126)), подавший своей отвагой пример остальным. Несмотря на обрушившиеся на него удары мечей и секир, этот воин, по словам Робера де Клари (увлеченно воспевающего его геройство), не только не был ранен, но и поверг в смятение противника. Ему помогли, конечно, и латы, и кольчуга, но прежде всего, по мысли историка,— то, что его «хранила милость господня — потому-то он и не был ранен: бог не хотел согласиться с тем, чтобы его [рыцаря] убили и чтобы он погиб».127) Напротив, воля всевышнего [127] была такова, в апологетическом восторге уверяет рыцарь, чтобы «за свое предательство [в отношении крестоносцев], и за убийство, которое совершил Морчофль (Алексей V, низвергший и умертвивший Алексея IV, ставленника крестоносцев. — М. З.), и за вероломство [греков] к нам город был взят и чтобы все они были преданы позору».128)
Итак, даже начальные, частичные успехи франков одерживаются, по мнению обоих историков, при помощи всевышнего. Конечная же победа западных «восстановителей справедливости» — захват Константинополя и уничтожение Византийской империи — тем более расценивается этими авторами как акт высочайшей милости бога к своему воинству. Апологетически настроенных историков не смущает, что крестоносцы на этот раз снова завладели христианским городом. Они убежденно твердят читателю: содеянное франками — содеяно богом. Только «при его поддержке, — так представляет положение вещей Виллардуэн, — не более двадцати тысяч вооруженных людей одолели четыреста тысяч человек, а то и больше (si avoient pris. CCCC. mil homes ou plus), — и это в самом могущественном городе, который [только] был во всем мире».129) То была победа, «которую даровал им господь»,130) — пишет тот же автор, рассказывая о торжестве победителей на второй день по взятии ими греческой столицы.
Во всех высказываниях такого рода сливаются воедино и стремление наиболее привычным способом — ссылками на промысел божий — объяснять историю и вместе с тем желание подвести сверхъестественное основание (по-видимому, самое убедительное в глазах этих историков и их современников) под описываемые события, с тем чтобы в одних случаях прославить героические, в других — оправдать неблаговидные деяния франкского воинства, в третьих — снять с него вину за неудачи, постигавшие крестоносцев, и т. д.
Не приходится удивляться, что подобные представления весьма рельефно выражены и гораздо полнее, законченнее сформулированы в произведениях церковных писателей, посвященных походу 1202—1204 гг.
Для Гальберштадтского Анонима все это предприятие, все деяния «столь смиренного, сколь и уничиженного воинства: — плод чудесных свершений творца.131) Гунтер Пэрисский многократно, по разным поводам, указывает на десницу господню как силу, определявшую ход и обусловившую конечный исход всего дела. Уже в первой главе своей «Константинопольской истории» [154] хронист предупреждает читателя, что тот найдет в его труде «описание великих и славных деяний, которые не смогли бы ни в коем случае ни быть произведенными, ни произойти иначе как по божественному повелению (nisi divino jussu, nullatenus vel fieri, vel accidere potuerunt)».132) В дальнейшем Гунтер находит немало случаев конкретизировать эту общую предпосылку, необходимую, по его мнению, для правильного понимания событий похода. «Каждый, кто внимательно обратит [к ним] взор, сможет увидеть тайные приговоры божьи (occulta Dei judicia) и скрытые причины совершившегося (latentes rerum accidentium causas poterit pronotare)»,133) — пишет он о борьбе за Константинополь в 1203—1204 гг. Гунтер полагает, что самое отклонение крестоносцев от первоначальной цели в сторону Византии произошло по небесному предначертанию: «Это по неодолимому велению господа (ex... irrefregabili Dei dispositione), как надлежит верить, случилось так, что наше войско, которое по взятии Задара торопилось уже было сразу направиться к Александрии, [затем], изменив намерение, объявило войну этому городу (Константинополю. — М. 3.) и, двинув флот с враждебными целями, вторглось в его пределы».134) Он глубоко убежден, что если крестоносцы отважились с риском для жизни предпринять атаку Константинополя со стороны моря, то это, «как они знали, было бы совершенно невозможно без божественной поддержки».135) И, конечно, взятие греческой столицы — самый знаменательный в его представлении результат благоволения господнего к франкам: Гунтер дважды проводит эту мысль в своей хронике. «Надобно верить, — заявляет он, выступая в данном случае с позиции папства, — что бог определил быть тому, чтобы этот город, который, опираясь на свои силы и могущество, уже много времени как отпал от римского престола, был теперь доблестью наших и их победой, коей они и не ожидали, возвращен к церковному единству».136) И несколько далее: «Я не думаю, что без некоего чуда божьего благоволения (absque certo divini favoris miraculo) могло бы случиться, что этот основательнейшим образом укрепленный город, которому помогала вся Греция, мог так неожиданно и так легко перед лицом всего света оказаться в руках [столь] немногих».137)
Все эти и аналогичные рассуждения, встречающиеся в мемуарах и хрониках Четвертого крестового похода, показывают, что методологически их авторы еще прочно стоят, если можно так выразиться, на провиденциалистской почве, которая в сущности мало чем отличается от той, что составляла идейную [155] основу ранних хроник крестоносного движения.138) И все же, когда вчитываешься в оба «Завоевания Константинополя» (Виллардуэна и Робера де Клари), в «Константинопольскую историю» Гунтера Пэрисского и в прочие труды о Четвертом крестовом походе, созданные в начале XIII в., когда мысленно сопоставляешь их с произведениями историков конца XI и XII вв., невозможно освободиться от впечатления, что записки современников событий 1202—1204 гг. вносят во всю латинскую историографию темы еще более значительную порцию реалистического духа.
Выше неоднократно отмечалась своеобразная двуплановость освещения истории крестовых походов в сочинениях их хронистов, сочетающая провиденциалистски-символизированное и в то же время самое непосредственное отображение действительности. Мы вправе сказать, что в мемуарах и хрониках Четвертого крестового похода соотношение этих обоих элементов, или уровней подхода к описываемому, еще сильнее изменяется в пользу второго, т. е. воспроизведения исторических событий во всей их живой непосредственности.
Знаменательно прежде всего то, что мемуары обоих светских историков написаны не на латинском, а на французском народном языке (а записки Робера де Клари — даже на местном диалекте!), — факт, отражающий не только развитие национального самосознания во Франции, но и свидетельствующий о стремлении этих авторов стать ближе к жизни. Желая спуститься с заоблачных высот символических толкований и аллегорических изображений на земную почву, они рассказывают о пережитом и увиденном собственными глазами так, чтобы сделать свой рассказ доступным и интересным для сравнительно широких кругов французов. О том же стремлении ясно говорит и общий тон повествований обоих мемуаристов — простой, безыскусный, лишенный выспренности, тон рассказов не о «деяниях божьих», а о земных, людских делах, вызванных непосредственными практическими интересами участников событий.139) В записках Робера де Клари мы не найдем даже обычного в ранних хрониках крестовых походов «высокого» зачина. «Здесь начинается история тех, кто завоевал Константинополь, — прямо приступает к делу [156] рассказчик, — кто они были и по какой причине направились к Константинополю». Указав ориентировочно время развертывании событий (по именам царствующих государей Франции и Германии, а также папы Иннокентия III), историк переходит к проповеди Фулька из Нейи, которая побудила многих франков взять крест, «ибо он [Фульк] был благочестивым человеком». Затем следует обстоятельный перечень баронов и священнослужителей разного ранга, а также рыцарей, решившихся отправиться в дальние края. Далее рассказывается об избрании «всеми графами и знатными баронами, которые приняли крест», Тибо Шампанского предводителем войска, о его смерти и смерти Фулька из Нейи. Коротко описываются последовавшие за этим суассонские совещания сеньоров, обсуждавших вопрос о выборе нового вождя ополчения, говорится о приглашении, посланном ими Бонифацию Монферратскому, его прибытии в Суассон, принятии верховного командования, о переговорах относительно найма флота для переправы «за море», о том, как крестоносцы двинулись в путь к сборному пункту — Венеции.140) Словом, речь идет о вполне прозаических предметах, и только о них, не сопровождаясь упоминаниями о будто бы сопутствовавших началу предприятия таинственных видениях небожителей, их вещих пророчествах, звездных и прочих знамениях и почти не обрамляясь другими сверхъестественными мотивами, столь подчеркнуто выпячивавшимися богобоязненными хронистами конца XI — начала XII в.
Правда, нельзя сказать, что Робер де Клари и Виллардуэн обходятся вовсе без всяких чудес. Оба писателя, рассказывая о проповеди крестового похода «святым человеком» — Фульком из Нейи — в Иль де Франсе и «других близлежащих местах», считают своим долгом отметить, что «бог творил через него многие чудеса (sachiez que... Nostre Sires fist maintes miracles por lui)»;141) (по Роберу де Клари, господь даже «совершал много великих чудес — Damediex faisoit molt grans miracles pour lui)».142) Однако подобно хронистам Второго крестового похода, мемуаристы Четвертого (в отличие от авторов хроник Первого похода) также не прилагают ни малейших стараний раскрыть какие-нибудь реальные (т. е. заведомо фантастические) подробности этих чудес. Заслуживает внимания, что в повествовании Робера де Клари о самом крестовом походе не упоминаются никакие видения, которые бы являлись участникам предприятия. Единственный случай такого рода, который к тому же произошел задолго до описываемых событий и не имел к ним [157] прямого отношения, приводится в связи с попыткой автора мемуаров объяснить происхождение некоей поразившей его реликвии, найденной крестоносцами в часовне дворца Вуколеон в Константинополе: то были священная черепица и кусок полотна с отпечатками лика господня. Робер де Клари связывает историю этой святыни с преданием, видимо, услышанным им в Константинополе: некогда бог явился благочестивому константинопольскому каменщику, возводившему дом для какой-то богатой вдовы, и таким образом выказал ему свое благоволение.143) Кроме этого, полученного историком от греков объяснения, никаких других проявлений аналогичных взглядов в его труде не встречается.
Вообще говоря, сочинение Робера де Клари, если иметь в виду его настроенность в целом, напоминает рыцарский роман, богатый самыми невероятными, но вполне земными по своему характеру приключениями. Приключенческий элемент особенно усиливается там, где автор, рядовой рыцарь, недостаточно осведомлен о действительном ходе каких-либо событий: тогда он дает полную волю своей пылкой, однако привязанной все же к «посюстороннему» фантазии.144) Таковы некоторые его византийские экскурсы, в частности рассказ о бегстве императора Андроника из Константинополя после переворота 1185 г.: буря прибивает его корабль к берегу, Андроник прячется среди бочек содержателя какого-то кабачка, жена кабатчика узнает переодетого императора, о нем доносят некоему проживающему вблизи вельможе, в свое время пострадавшему от Андроника; экс-императора хватают, доставляют к Исааку (будущему василевсу Исааку II), который отдает его на растерзание толпе и пр. К этой же категории описаний принадлежит рассказ Робера де Клари о злоключениях в Византии и на Востоке маркиза Конрада Монферратского, защитника Тира в период Третьего крестового похода.145)
Робер де Клари не упускает случая упомянуть об особенно необычайных по своей красочности деталях событий, действительных или только рисуемых ему воображением. Так, будучи одушевлен явно враждебными чувствами к Андронику, он не без удовлетворения описывает, как толпа греков, которой тот был выдан на расправу, обсуждала разные способы умерщвления низвергнутого самодержца: одни предлагали его сжечь, другие — сварить в кипятке, пока, наконец, по чьему-то предложению его не усадили нагим на верблюда и в таком виде под [158] улюлюканье народа провезли через весь город. Во время этой процессии всякий безнаказанно оскорблял Андроника, причинившего грекам столько зла, бил его, колол, вонзал в тело нож или меч; девушки и женщины, честь которых была некогда поругана Андроником, дергали его за усы и подвергали словесным и телесным издевательствам... Когда Андроник таким образом закончил свое турне по столице, от бывшего императора ничего не осталось: он был разодран в клочья; «а потом взяли кости и бросили на свалку».146) Как видим, историк рисует (отчасти с помощью воображения, а во многом и опираясь на достоверные факты — расправа над Андроником засвидетельствована также византийским историком Никитой Хониатом147)) весьма реалистичную картину событий, в которой провиденциалистская символика вовсе не находит места.
Сходные черты реалистического подхода к теме наблюдаются и в современной запискам Виллардуэна и Робера де Клари хронике церковного автора, уже цитировавшегося нами монаха Гунтера Пэрисского. Он тоже начинает свой рассказ с незамысловатого описания весьма обыденных фактов — с того, как аббат его обители Мартин Пэрисский получил повеление папы Иннокентия III «самому, не колеблясь, принять крест и взяться всенародно проповедовать то же самое в своей округе». Гунтер обстоятельно повествует об этой проповеднической деятельности аббата, о том, как «весьма жадно» (cupidissime) ловили слова проповедника внимательно слушавшие его многочисленные прихожане, собиравшиеся в храм Святой Марии: «Все они стояли с разверстыми ушами, устремив на него свои взоры, и напряженно ждали, какие воспоследуют от него распоряжения или увещевания и что из небесных благ он пообещает тому, кто изъявит [желание] повиноваться». Самую напряженность ожидания хронист объясняет просто-напросто тем, что, в то время как в других окрестных районах уже давно велись «превосходные проповеди», возбуждавшие слушателей, «в сей местности еще никто до сих пор ни словом не обмолвился об этом (nullus adhuc ejusdem rei faceret mentionem)».148) Далее приводится текст проповеднических речей аббата, описывается сильное впечатление, производившееся на присутствовавших выступлениями этого «достопочтенного мужа». Он назначает срок отправления в поход, а затем продолжает свой проповеднический вояж, останавливаясь для выступлений в особо «густонаселенных местах». Завершив проповеди, аббат отправляется в главную, резиденцию своего ордена — в Сито — и получает у его магистра разрешение идти в поход. Наконец, весной 1202 г. предводительствуемый им отряд крестоносцев выступает в путь по дороге, которая требовала [159] наименьших усилий и была самой краткой — она вела через «узкие проходы Триентской долины к Вероне».149)
Никаких чудес, знамений, ничего «потустороннего» и в этом рассказе мы не обнаруживаем, а вместо обязательных еще сто лет назад описаний чудесного дается подробная, составленная в апологетических тонах характеристика несколько необычного предводителя эльзасского отряда — аббата Мартина, сравниваемого автором со святым Мартином Турским.150)
Вот эльзасцы во главе с командиром-монахом прибыли в Верону. «Они были с величайшей радостью встречены как населением города, так и огромной толпой крестоносцев, ранее собравшихся сюда со всего света».151) Пробыв здесь некоторое время, воины-пилигримы направляются к Венеции. Там выдвигается предложение о походе в Египет, на Александрию. Но венецианцы требуют сперва завоевать для них далматинский город Задар, говоря, что он-де «всегда поступал вразрез с их интересами (semper suis utilitatibus fuisse contrariam)»:152) часто задарцы «пиратскими налетами грабили венецианские корабли, груженные товарами». Пилигримам приходится повиноваться «хозяевам флота и владыкам Адриатического моря», на чем настаивает и папский легат — кардинал Петр Капуанский.153) Крестоносный флот берет курс на Задар.
В таком мирском плане ведется в основном все повествование Гунтера о событиях 1202—1204 гг.; в нем прежде всего действуют люди, решительные или колеблющиеся, благородные или низкие, но в основном события развиваются сами по себе, в силу внутренней логики, подчас — случайностей, и верховный творец вмешивается в их ход не слишком уж часто; решения принимаются и осуществляются (или, напротив, не выполняются) самими крестоносцами, руководствующимися мотивами земного порядка. Перед нами яркий образец того, как все шире распространявшееся среди историков представление об отсутствии постоянного и непосредственного вторжения бога в историю, общее течение которой определено им от века, открывало благоприятные перспективы для сравнительно трезвого восприятия и изображения действительности.
В этой связи надлежит отметить ярко выраженный интерес авторов записок и хроник Четвертого крестового похода к людям — участникам антиконстантинопольской авантюры, к мотивам их поступков, внутренним переживаниям, личным и политическим стимулам, определявшим их действия. Основой последних на практике оказываются обычно собственные намерения и желания крестоносных рыцарей и их главарей: традиционные [160] историософские установки исподволь дают едва заметную трещину. В описаниях событий еще чаще, чем раньше, выступает стремление историков проникнуть в сферу психологии героев, раскрыть их человеческие свойства — достоинства или пороки. Конечно, это стремление получает еще весьма примитивное, эмбриональное выражение (эпоха гуманизма далеко впереди!), но оно все же налицо, и исследователь не вправе пройти мимо подобных явлений.
Ранние хронисты крестовых походов если и пытались сказать что-либо о личности того или иного крестоносца, то, за редкими исключениями (Рауль Каэнский), довольствовались краткими, описательно-обобщенными и, как правило, стандартными характеристиками. Эпитеты, которыми наделялся герой повествования, «больше относились к его положению, нежели к внутренним качествам, и носили оценочный характер («знатный», «преславный», «выдающийся» или же, напротив, «подлый», «коварный», «гнусный», «вероломный» и т. д.); они не раскрывали по существу индивидуальность описываемого лица.
Хотя этот прием сохраняет свое значение и в произведениях, написанных сто лет спустя,154) но в них мы уже имеем дело и со спорадическими попытками более тонко и углубленно изобразить душевный мир героев, более детально обрисовать их черты, мотивировать их действия. Крестоносцы обычно радуются своим успехам, огорчаются неудачами, питают чувства привязанности или ненависти, вызванные личными, религиозными, политическими причинами.
2 февраля 1204 г., во время победоносной для франков схватки близ Филеи с отрядом Мурцуфла, они захватили потерянную греками при отступлении икону богоматери. Франки, увидев икону, богато отделанную золотом, оставили преследование противника, кинулись к иконе и «унесли ее в лагерь с превеликой радостью и торжеством (а rnolt grant goie el molt grant fest)».155) Во время одной из вылазок греков против осадивших Константинополь крестоносцев был ранен камнем в руку барон Гийом де Шамплит, только что захвативший в плен Константина Ласкаря. «И его было очень жаль, — скорбно отмечает [161] Виллардуэн, — так как он [Гийом] был весьма благочестив и храбр [que il ere mult preuz et mult vailanz)».156) 9 апреля 1204 г был предпринят неудачный штурм Константинополя: по словак Робера де Клари, отступившие франки были этим «сильно опечалены (molt dolent)».157)
Бонифаций Монферратский, вождь крестоносцев, отмечает тот же автор, во время переговоров на острове Корфу с послами царевича Алексея и немецкого короля Филиппа активнее других ратовал за план похода на Константинополь: он якобы «жаждал отплатить за зло, некогда причиненное ему византийским императором». И еще яснее: «Маркиз ненавидел константинопольского императора (haoit l'empereur de Constantinoble)»158) (в данном случае для нас не имеют значения фактические нелепости, лежащие в основе самого объяснения Робером де Клари предыстории взаимоотношений маркизов Монферратских с Византией в 80-х годах XII в.159) — важен самый характер этих объяснений). Благополучно завершены переговоры Бонифация с латинским императором Балдуином Фландрским (осень 1204 г.) о передаче маркизу македонских земель (Салоникского королевства). Крестоносцы по этому случаю исполнились радости, замечает Виллардуэн: ведь «маркиз был одним из самых доблестных рыцарей на свете и более всех любимым рыцарями — никто не одаривал их столь щедро».160) Облик Бонифация Монферратского здесь раскрывается (отчасти, по крайней мере) уже через его поступки, в динамике, а не приемами иконописи.
Примечательно, кстати, самое изображение Виллардуэном обстоятельств распри, вспыхнувшей весной 1204 г., вскоре после утверждения крестоносцев в Константинополе и раздела Византии, между императором Балдуином I и маркизом Бонифацием Монферратским, недавним вождем крестоносного воинства (причиной раздора послужило нежелание императора передать этому сеньору Салоники). Конфликт, в ходе которого развернулись открытые военные действия сторон (Бонифаций осадил Адрианополь), вызвал большое возмущение среди крестоносцев, оставшихся в Константинополе, поскольку ставил под угрозу [162] их завоевания.161) Для урегулирования междоусобицы бароны отряжают в мае 1204 г. из Константинополя посольства к обоим сеньорам — латинскому императору и маркизу Монферратскому. Кого же и по каким мотивам уполномочивают они вести эти переговоры со столь некстати впавшими во взаимную вражду сторонами? К императору Балдуину I в Салоники делегируется Бэг де Франсюр, «мудрый и одаренный красноречием (sages et emparlez)»,162) а к Бонифацию Монферратскому под Адрианополь, осажденный им (к негодованию Балдуина I), направляется в числе других сам маршал Шампанский Жоффруа Виллардуэн, автор мемуаров — «поелику он [был] близок с маркизом (qui mult ere bien de lui)». Но, несмотря на свои добрые с ним отношения, Виллардуэн при встрече с Бонифацием весьма решительно (mult durement) выговаривает ему за ненужную свару с императором и предпринятые этим горячим итальянцем военные действия против Адрианополя.163)
По прибытии послов к Балдуину I ему было сообщено, что Бонифаций готов передать спор на решение баронов. Часть советников Балдуина I высказывается за то, чтобы император не шел ни на какие уступки маркизу: «Это были [как раз] те, кто помог разжечь распрю», — пишет об их позиции Виллардуэн. Но Балдуин I все же, вопреки советам, дает миролюбивый ответ послу, и автор записок старается объяснить его линию практически-политическими мотивами: оказывается, «император не хотел терять [расположение] ни дожа Венеции, ни графа Луи [де Сен-Поль], ни других, кто находился в Константинополе».164)
Вот другой случай: поздней осенью 1204 г. в Константинополь из Сирии прибыло подкрепление — отряд под командованием Этьена Першского и Рэне де Монмирайль; бароны чрезвычайно обрадовались вновь прибывшим, ибо, по словам Виллардуэна (хорошо, между прочим, выражающим в данном случае и настроения классовой солидарности, охватившие завоевателей, непрочно и неуютно чувствовавших себя в новых местах), «это были весьма знатные и весьма состоятельные люди, и они привели с собой большое число доблестных воинов (mult halt homme et mult riche; et amenerent grant plenté de bone gent)».165)
Почти у всех историков Четвертого крестового похода налицо психологически-портретные зарисовки как крестоносцев, так и — отчасти — их противников. Они рисуют, каждый по-своему, выразительный портрет 90-летнего дожа Энрико Дандоло. «Это был [163] старец, который не видел ни капли (et gote ne veoit), но который был и мудрым, и храбрым, и полным доблести»,166) — тепло пишет о нем Виллардуэн, вспоминая о событиях рокового сражения с болгарами под Адрианополем 14 апреля 1205 г. Гунтер Пэрисский характеризует дожа в тоне глубокого уважения к его достоинствам государственного человека: «Там находился некий мудрейший муж, [именно] дож венецианцев, — хотя он был слеп, но, проницательный разумом, великолепно возмещал телесную слепоту силой духа и мудростью».167)
Конечно, перед нами еще типично средневековая манера статичной характеристики образа героя, наделяемого отвлеченно-застывшими качествами. Но наряду с этим мы встречаемся в мемуарах и с попытками нарисовать динамический облик тех или иных действующих лиц повествования. По рассказу Виллардуэна, император Морчуфль (Алексей V Мурцуфл), захватив престол, «два или три раза пробовал отравить» своего низвергнутого и брошенного в темницу предшественника (Алексея IV), а «затем задушил его насмерть». Но «когда он был удавлен, Морчуфль приказал распространить повсюду слух, что тот умер своей смертью (se fist dire partot que il ere morz de sa mort)».168) Порфироносный убийца даже распорядился похоронить Алексея IV со всеми почестями, подобавшими императору. Он притворился, что тяжко переживает смерть умерщвленного им самим соперника. Подчеркивая столь наглядно лицемерие Мурцуфла, Виллардуэн старается как можно убедительнее обосновать правомерность действий франков, которые-де не могли стерпеть пребывания убийцы на престоле: по их мнению, «тот, кто совершил подобное убийство, не имел права держать землю». В результате крестоносцы пошли войной на Византию.169)
Гунтер Пэрисский также стремится возможно тщательнее изобразить земные мотивы действий и поступков героев. Отметим прежде всего различные эпизоды в его «Истории», действующим лицом которых выступает аббат Мартин Пэрисский. Ничтожество этого аббата-вора, не отличающегося ни решительностью, ни отвагой, человека алчного и своекорыстного, в нужную минуту — то бесстыдно-наглого, то ловкого и скрытного,170) выступает в хронике удивительно рельефно, как ни приукрашивает [164] сам Гунтер своего героя, подчеркивая его благочестие,171) мудрость в совете, достоинства проповедника, доброе обхождение с монашеской братией, смирение и прочие пастырские достоинства.172) Тому же Гунтеру Пэрисскому принадлежит одно из тонких рассуждений нравственно-политического характера, в котором он достаточно реалистично рисует позицию папы Иннокентия III в отношении проектов завоевания Константинополя. Хронист откровенно признает, что папа, «как и его предшественники, долгое время ненавидел этот город [Константинополь], давно отпавший от Римской церкви».173) Дважды оценивая в такой формулировке чувства Иннокентия III к грекам, Гунтер далее следующим образом характеризует сложное положение апостольского престола в связи с изменением направления крестового похода: «Да, он [папа] ненавидел его [Константинополь], как мы сказали, и хотел, если бы это было возможно выполнить, чтобы католики овладели им без кровопролития, — только бы это не угрожало поражением нашему войску».174) Двойственность позиции проникнутого лицемерием Иннокентия III отражена в этих словах с достаточной для автора-паписта отчетливостью. Недаром, по замечанию того же Гунтера, всякие новые известия о ходе событий постоянно тревожили Иннокентия III, опасавшегося за осуществление своего хитроумного плана.175)
Действия крестоносцев, будь то военные или дипломатические акции или просто их проекты, часто получают под пером историков по-своему тщательное психологическое обоснование и мотивировку. Представляется в высшей степени примечательным рассуждение Гунтера Пэрисского о причинах, заставивших франков объявить войну Византии и открыто напасть на Константинополь в апреле 1204 г. Хронист изображает военные действия крестоносцев продиктованными безысходностью их положения, отчаянием. Узнав в начале 1204 г. о смерти своего ставленника Алексея IV, умерщвленного «Мурцифлом», франки были охвачены смятением. Они увидели, что попали в кольцо врагов, что теперь, с гибелью Алексея, некому ни умиротворить греков, ни удовлетворить их самих, что они обмануты в своих [165] ожиданиях и «от нового императора и его подданных могут наверняка ждать только пагубы».176) «Что было делать, на что было рассчитывать паломникам в столь трудном положении, когда у них не было даже надежного пристанища, где бы они могли хоть на час перевести дыхание от вражеских вылазок?» — риторически вопрошает хронист, словно стремясь поставить читателя в положение своих героев и заставить его испытать те же сомнения, которые якобы мучили в 1204 г. крестоносцев. «Надлежало ли им объявить войну и тем навлечь на себя открытое преследование со стороны людей, которые, как они знали, и до того были их скрытыми вратами? Но ведь их было бесчисленное множество, и оно каждодневно могло увеличиваться, и они [греки] были на собственной земле, где могли всем распоряжаться, тогда как наших было мало, они испытывали нужду, находясь посреди врагов, от которых не могли ожидать чего-либо иного, кроме того, что, смогут добыть, так сказать (ut ita loquar), собственным мечом». К этой выразительной, хотя и фальшивой, картине хронист добавляет еще один немаловажный, на этот раз — правдивый штрих: воинство христово было сильно удручено тем, что оно оказалось обманутым «относительно большей части обещанных (Алексеем IV и Исааком II. — М. З.) денег».177)
Обрисовав таким образом ситуацию, в которой крестоносцы, с его точки зрения, находились с начала 1204 г., хронист подводит читателя к пониманию представляющихся ему оправданными мотивов их дальнейших действий. Он изображает эти действия единственно возможными и правильными, несмотря на то что порождены они, как полагает сам Гунтер, главным образом отчаянием и страхом. «И они порешили поступить так, как сочли в этом положении самым лучшим: откинув свой страх (dissimulato metu) (а дело не обошлось без страха, — подчеркивает автор и эту сторону настроений своих героев), выступить грозно против осажденных врагов и, в отместку за задушенного императора, которого сами посадили [на престол], потребовать себе весь город со всеми его жителями и с тем проклятым убийцею, пригрозив городу уничтожением, а жителям — истреблением».178)
Так мотивирует Гунтер последовавший затем штурм Константинополя: он считает его не только исторически оправданным (это разумеется само собою), но и — что для нас в данной связи особенно существенно — нравственно обоснованным. Крестоносцы, по его представлению, попали в безвыходную ситуацию: они должны были либо погибнуть или по крайней мере потерять свои деньги, «честно заработанные» восстановлением Исаака II и [166] Алексея IV, либо — другого не оставалось — добиться Константинополя хотя бы при помощи вооруженного шантажа.
Очень любопытно, что, продолжая свое рассуждение, хронист рисует действия крестоносцев именно авантюрой, сами участники которой едва ли рассчитывали на благоприятный исход: «Они готовы были и к тому, чтобы отступить, если представится случай сделать это с почетом и выгодой, и к тому, чтобы атаковать врага, если он осмелится выйти на бой из укрытия. Ведь им не могла улыбнуться надежда (nulla eis spes poterat arridere) на то, что удастся одержать победу над столь многочисленным противником или завоевать город, который был так укреплен, а количество врагов ежедневно без конца росло». В отчаянии крестоносцы не прочь поставить на карту все — и свою жизнь и жизнь противников, они готовы драться с ними до полного самоистребления: «сражаться и погибнуть вместе с врагами (confligere et mori cum hostibus)». Пользуясь случаем, Гунтер противопоставляет крестоносным сорвиголовам, рыцарям, трусливых греков: в противоположность «нашим» они избегали победы над латинянами, которая была бы куплена ценой собственной гибели.179)
Несомненно, психологизация повествования (разумеется, еще весьма поверхностная), стремление проникнуть в душевный мир героев, представить мотивы и побуждения, двигавшие ими, — это в какой-то мере новая черта историографии, свидетельствующая о дальнейшем повороте историков и хронистов от «потустороннего» к «посюстороннему», от традиционно-символизированного восприятия действительной жизни — к реальному.
О том же говорит их возросший интерес к сугубо прозаическим, иногда — ярким, чаще — малосущественным, но всегда конкретным деталям крестоносного предприятия 1202—1204 гг.
Робер де Клари отмечает, что галера дожа Дандоло, шедшая в качестве флагмана при отплытии венецианского флота к Задару, «вся была алого цвета, и на носу ее развевался алый шелковый стяг; здесь стояли четыре трубача, трубившие в серебряные трубы, и [были] кимвалы, которые гремели, выражая большое торжество».180) Историк подробно описывает осадные сооружения, по указанию дожа изготовленные крестоносцами перед генеральной атакой Константинополя в июле 1203 г. Он рассказывает об использовании корабельных мачт (les antaines qui portent les voiles des nes), «имевших в длину 30 локтей или даже более [того] (qui bien avoient trente toises de lonc ou plus)», о перекидных мостках (li pons) такой ширины, что по каждому «могли проехать в ряд три вооруженных рыцаря (que trois chevalier armé i pooient aler de front)»,181) о том, как [167] накануне штурма вооружили всех, вплоть до конюших и поваров, дав последним в качестве амуниции котелки, сковородки и тому подобный инвентарь, так что своим необычным видом они якобы навели страх на византийскую пехоту, выстроившуюся перед стенами Влахернского дворца.182) Он же обстоятельно рисует устройство разного типа венецианских кораблей, в частности, тех, на которых были размещены конные воины: они находились в седле уже в трюмах и могли через особые дверцы спускаться оттуда на конях прямо на берег в полном вооружении и снаряжении.183) Виллардуэн в другой связи наглядно поясняет читателю, каковы были размеры венецианских грузопассажирских судов: в пяти галерах, отплывавших в апреле 1205 г., из Константинополя на родину, разместились семь тысяч одних только рыцарей и оруженосцев, не считая паломников.184) В рассказе Робера де Клари о штурме Константинополя в 1204 г. мы находим детальное перечисление военных приготовлений венецианцев, которые применяли «кошки», крючья, различные орудия для подкопа стен; они плотно обшили свои суда дубовым настилом с прокладкой из виноградной лозы, чтобы «камнеметательницы [катапульты] не могли повредить кораблям или разнести их в щепы (que les perrieres ne peussent confondre ne despichier leur nes)».185)
Французские мемуаристы живо и точно изображают военные эпизоды. Выше уже отмечалась сцена спасения флота от греческих брандеров искусными и смелыми венецианскими моряками, всю ночь отважно боровшимися с огнем.186) Можно назвать много других превосходно обрисованных участниками событий боевых эпизодов: военный совет, определивший порядок расположения отрядов крестоносцев перед атакой константинопольских стен в июле 1203 г. и происходивший прямо на поле близ Скутари (предводители крестоносцев восседали на конях — et fu li parlemenz à cheval en mi le champ);187) самая осада крестоносцами Константинополя летом 1203 г.,188) во время которой, как отмечает, между прочим, Робер де Клари, отряды крестоносцев группировались по земляческому принципу («третий отряд составляли шампанцы, четвертый — бургундцы» и т. д.);189) штурм греческой столицы 9-12 апреля 1204 г., особенно живо и с явным преобладанием, если не полным господством, «посюсторонних» интересов обрисованный и Робером де Клари и [168] Виллардуэном.190) Последний, в частности, очень четко поясняет причины, заставившие крестоносцев при атаке на башни городской стены со стороны моря скрепить атакующие корабли попарно, с тем чтобы на каждую башню нападали воины с двух кораблей. Это решение принял совет вождей после неудачи, постигшей крестоносцев в день первого штурма (9 апреля 1204 г.): тогда к каждой башне двинулся лишь один корабль и оказалось, что его сил недостаточно для того, чтобы причинить ей должный вред, — «число [византийских] воинов, оборонявших башню, превосходило число рыцарей, атаковавших ее с корабельных перекидных мостков».191) Как видим, автор уделяет внимание и деталям боевой тактики крестоносцев.
Мемуаристы и хронисты начала XIII в. и во многих других отношениях обнаруживают отчетливо выраженный интерес скорее к земному содержанию описываемых ими событий, нежели к их небесным первопричинам и аксессуарам.
Нельзя не отметить еще более окрепшего (сравнительно с более ранними авторами) внимания бытописателей Четвертого крестового похода к денежным вопросам. Это и понятно: они приобретают все большее значение в жизни рыцарства. С конца XII в. явно непоэтическая тема денег властно вторгается даже в область рыцарской поэзии.192) К бренному металлу неравнодушны и рядовой пикардийский рыцарь, владеющий ничтожным фьефом в родном Амьенуа, Робер де Клари, и владетельный князь Жоффруа Виллардуэн, и смиренный эльзасский монах Гунтер из Пэрисской обители, и другие авторы, описывающие константинопольскую авантюру.
Робера де Клари волнуют денежные дела, с решением которых оказалось связанным уже самое начало крестового похода. Он обстоятельно повествует о торге, будто бы состоявшемся в Венеции в 1201 г., когда туда прибыли уполномоченные баронов для ведения переговоров с властями республики об условиях предоставления флота крестоносцам. Венецианцы, по рассказу Робера де Клари, запросили 100 тысяч марок, послы же согласились [169] на уплату только 87 тысяч.193) «Услышав это (т. е. названную венецианцами цифру. — М. З.), они ответили, что такая сумма — 100 тысяч марок — чересчур велика».194) В этой детали явственно проступает облик мелкого рыцаря, которому 100 тысяч марок кажутся столь огромной суммой, что он заставляет своих героев настаивать на уменьшении ее хотя бы на 13 тысяч. Весьма подробно, хотя и не вполне точно, рассказывает автор о том, как крестоносцы рассчитывались со своим кредитором. Властям Венеции сперва был вручен аванс в 25 тысяч марок для того, чтобы они могли приступить к подготовке кораблей. Нужная сумма была, оказывается, добыта частью из средств, завещанных Тибо Шампанским, частью — из тех денег, которые собрал Фульк де Нейо и «которые пополнил граф Фландрский».195) Затем крестоносцы, водворенные на остров Лидо, уплатили первый взнос Венеции, причем собрали денег меньше того, что предусматривалось договором. Робер де Клари детально называет суммы (чувствуется, что он принимает близко к сердцу денежные дела), уплаченные разными категориями крестоносцев: мы узнаем, что каждый рыцарь дал 4 марки за себя и столько же — за коня, конный оруженосец — 2 марки, а прочие — по одной.196) Когда через некоторое время дож пригрозил крестоносцам, что в случае неуплаты в срок всей причитавшейся Венеции суммы он оставит их без пищи и питья, был снова произведен сбор денег, «уплатив которые, франки остались в долгу еще на 36 тысяч марок».197)
К вопросу об урегулировании крестоносцами своих денежных дел с Венецией историк возвращается снова, рассказывая о получении воинами христовыми 100 тысяч марок от византийского императора Исаака II (после того как в июле 1203 г. он был восстановлен ими на византийском престоле). Любопытно, что Робер де Клари, бедный рыцарь, очевидно не привыкший иметь дело с крупными денежными суммами, допускает грубую ошибку в своих выкладках: по его сообщению, из 100 тысяч марок, отданных Исааком своим благодетелям, «половину получили венецианцы, ибо они должны были получать (по договору.— М. З.) половину всей добычи»; из оставшихся пятидесяти тысяч тридцать шесть было уплачено им же в счет долга за наем кораблей; а далее сообщается, что из остатка якобы в 20 тысяч [170] марок (на самом деле — 14 тысяч!) «паломники произвели расчет со всеми теми, кто ссужал деньги, чтобы оплатить переезд».198)
Считает Робер де Клари, как видим, из рук вон плохо, но тем не менее он считает — и именно это важно для нас в данном случае. Интересно, что Робер де Клари вдается подчас даже в самые мелкие детали, касающиеся денег, приводит цены на продукты и т. п. В этом отношении пикардийский рыцарь начала XIII в. напоминает своего старшего собрата по ремеслу — норманнского рыцаря Анонима, участника Первого крестового похода.199) Рассказывая о пребывании Конрада Монферратского в Тире, обороной которого маркиз руководил во времена борьбы с Саладином, Робер де Клари отмечает, что по приезде в Тир (в 1187 г.) Конрад Монферратский «обнаружил там большую дороговизну: меру зерна, — уточняет историк, — продавали за 100 безантов», а ведь та же мера в Амьене, оказывается, «стоила не более семи с половиной безантов». Но вот через некоторое время, «когда маркиз еще пребывал в Тире, где была такая дороговизна, бог послал им подмогу» в лице некоего купца, доставившего сюда корабль с зерном; в результате, замечает автор, «тот самый хлеб, который [раньше] стоил 100 безантов, упал в цене до 10 безантов».200)
Робер де Клари сообщает любопытные подробности, характеризующие изменения цен во время Четвертого крестового похода, после разрыва крестоносцев с оказавшимися несостоятельными Исааком II и Алексеем IV (ноябрь 1203 г.). Из-за нехватки съестного «дороговизна в лагере стояла такая, что меру вина продавали за 12 су, 14 су, даже однажды за 15 су, и курицу — за 20 су, и яйцо — за 2 денария».201)
В мемуарах Робера де Клари встречается и попытка определить денежную ценность поместий, полученных рыцарями и баронами в результате раздела византийской территории в 1204 г. Рассказав, что раздел этот был произведен в соответствии с «положением, рангом и состоянием» каждого участника похода, так что одни получили владения в 200 или 100 рыцарских фьефов, другие — в 70-10, третьим достались самые маленькие имения — в 7 или 6 фьефов, Робер заявляет: «И каждый фьеф оценивался в триста анжуйских ливров (et valoit li fiés trois chens livrees d'angevins)».202) [171]
Интерес к этому кругу вопросов мы находим и у Виллардуэна. Он тоже входит в подробности финансовых переговоров с Венецией в 1201 г. В его записках рассказывается и о проволочках с выплатой долга (крестоносцам), которые Исаак II чинил в течение всей второй половины 1203 г.: он «со дня на день откладывал [свой расчет]; время от времени [он] бросал [латинянам] нищенские подачки» (для того чтобы их успокоить); «в конце концов уплаченное оказалось сущими пустяками».203) Виллардуэна не менее, чем Робера де Клари, занимает дележ денежных средств и прочих материальных благ, добытых крестоносцами после окончательного утверждения в Византии. Но в отличие от рыцаря-пикардийца маршал Шампанский, видимо, хорошо представляет себе ценность захваченного в Константинополе добра именно в ее денежном выражении. В самом деле, Робер де Клари, описывая добычу, взятую крестоносцами в греческой столице в апреле 1204 г., высказывает свой бурный восторг, имея в виду, так сказать, ее натурально-потребительскую сторону. «Когда добыча, — рассказывает он — была снесена в одно место, она оказалась столь велика [там было столько дорогих сосудов, золотых и серебряных, материй, расшитых золотом, и так много драгоценностей, что это было настоящим чудом, все это добро], что никогда с тех пор, как сотворен мир, [никем] не было видано и захвачено столько добра — и притом такого редкостного и богатого — ни во времена Александра, ни во времена Карла Великого, ни до, ни после, и я полагаю, что в четырех самых богатых городах мира едва ли найдется столько богатств, сколько было найдено в Константинополе».204) Виллардуэн тоже перечисляет ценности, доставшиеся крестоносцам (как истый воин, он упоминает, например, «10 тысяч всякого рода сбруй и уздечек — X. М. chevaucheüres, que une que antres»), тоже подчеркивает огромные размеры добычи, Но при этом Виллардуэн называет и ту сумму, в которую, по его мнению, можно оценить богатство, полученное крестоносцами в Константинополе: «не считая утаенного и доли венецианцев, [там] было наверняка на 400 тысяч марок серебра (sanz celui qui fu emblez et sans la partie de Venetiens, en vint bien avant. CCCC. M. mars d'argent)».205) Маршал Шампанский сообщает каким образом были поделены эти богатства, скрупулезно передает, кто из крестоносцев и сколько получил (в зависимости от общественного положения): «двое пеших оруженосцев получили столько же, сколько один конный, а двое конных — сколько рыцарь». Всего же, по его словам, было разделено между рядовыми крестоносцами (за вычетом 50 тысяч марок, внесенных в уплату долга Венеции) до 100 тысяч марок.206) [172]
B меньшей мере, но внимание к денежным делам проявляют и другие хронисты. Гунтер Пэрисский, говоря о щедрости аббата Мартина, своего героя, который будто бы великодушно делился, чем мог, с нуждавшимися, подробно расписывает, какие именно суммы пожертвовал аббат на младшую братию: «Великодушие его дошло до того, что однажды он добровольно роздал таким образом за два дня 120 марок, а на третий — выдал еще 70 марок серебра».207) Автор хроники «Константинопольское опустошение», описывая трудное положение крестоносцев на венецианском острове Лидо, где они были заперты, «словно узники», отмечает, что «сестерций хлеба стоил 50 солидов»,208) т. е. очень дорого.
Отметим, наконец, следующий факт, имеющий известное значение в интересующей нас связи: порой хронисты Четвертого крестового похода сравнительно легко обходятся и без сверхъестественного вмешательства — даже в тех случаях, в которых за пятьдесят — сто лет до того оно признавалось совершенно обязательным.
Летом 1203 г. Гунтер Пэрисский вместе с папским легатом кардиналом Петром Капуанским отбыл из Беневента к Акре, где по распоряжению легата взял на себя предводительство отрядом немецких крестоносцев. «В эти дни, которые вследствие невероятной жары обычно называют собачьими (qui propter fervoris caniculares vocari solent)», среди крестоносцев «вспыхнула жестокая болезнь». По словам хрониста, смертность была «столь велика, что однажды, как вспоминают, за один только день пришлось похоронить более 2 тысяч покойников». При этом «мор разразился так неожиданно, что тот, кто заболевал, мог быть уверен, что скончается через три дня».209)
Казалось бы, упоминание об этих событиях — один из благоприятнейших для хрониста поводов заговорить о каре божьей за совершенные ими грехи и т. п. Однако Гунтер совершенно не вспоминает здесь о боге, прегрешениях крестоносцев, наказании свыше.
Нечто подобное мы находим и у Виллардуэна. После ухода отряда латинского императора Балдуина I (в мае 1204 г.) из Салоник среди его воинов вспыхнула какая-то болезнь, от которой умерло 40 рыцарей. Часть их автор даже называет поименно, других же просто аттестует «добрыми рыцарями», но о наказании небесном как причине эпидемии не говорит ни слова. Мор изображается лишь как «очень большое бедствие, приключившееся с рыцарями под Салониками (et une mesaventure for fu avenue devant Salenique mult grant)».210) [173]
Иногда историки начала XIII в. лишь формально вводят в свое повествование сверхъестественные факторы, но по существу дают вполне земное истолкование описываемым событиям.
17 июля 1203 г. крестоносцы изготовились к генеральному приступу Константинополя, выстроившись шестью отрядами против Влахернских ворот. В свою очередь император Алексей III вывел свои войска из города и расположил их вблизи стен, лицом к лицу с крестоносными ватагами. Виллардуэн рассказывает, что обе стороны — пилигримы и греки — простояли друг против друга целый день и в конце концов так и не вступили в бой. Почему это произошло? Маршал Шампанский завершает, правда, рассказ о событиях этого дня традиционным рефреном: «И знайте, что не случилось тогда ничего, кроме того, что было угодно богу». Однако из его описания ясно видно, в чем все-таки сам автор усматривал действительную причину такого странного хода дела: просто «греки не отваживались ринуться на франков, а те не желали отходить от своих укреплений (li Gré nes oserent venir ferir en lor estal: et cil ne voltrent eslongnier les lices)»211) (так как понимали, что в открытом бою может сказаться численный перевес противника). В основе поведения сторон, оказывается, лежали чисто практические соображения: боязнь неудачи заставила тех и других держаться выжидательной тактики. Перед нами очевидный пример традиционной двуплановости изображения, в которой, однако апелляция автора к воле господней, точнее, отсылка читателя к этому неземному фактору, объясняющему в принципе ход событий, — не более чем литературный трафарет.
Другой, не менее разительный пример такого рода, встречающийся у этого же автора, — объяснение им причин примирения латинского императора Балдуина I и маркиза Бонифация Монферратского, поссорившихся из-за Салоник и согласившихся помириться лишь после вмешательства баронов и дожа Дандоло.212) Повествуя об этом, Виллардуэн, сам участвовавший в посреднических переговорах, указывает, что их благополучный исход был, разумеется, обусловлен волей господней: «О [мой] бог! Какой ущерб причинила бы эта распря! Не положи господь ей конец (букв. «не подай бог совета — se Diex n'i eust mis conseil»), христианство было бы погублено».213) Но ссылка на волю всевышнего как на решающий фактор, определивший исход событий, и здесь в сущности является, по крайней мере до некоторой степени, данью традиции, привычной формулой. Сам Виллардуэн тут же дает вполне земное объяснение мотивов, побудивших враждующие стороны пойти на взаимные уступки и сложить оружие. Он рассказывает о том гневе, который [174] вызвала среди баронов весть о разрыве Бонифация Монферратского с Балдуином I, о смятении, в котором предводители крестоносцев собрались на совет в Константинополе, чтобы обсудить меры для прекращения распри, о том, как решено было унять пыл и Балдуина I и Бонифация, направив к ним делегации, и пр.214) Короче говоря, по сути ход событий и здесь определяет человеческая деятельность. Во всяком случае, даже с точки зрения самого Виллардуэна, ей принадлежит существенная роль: «с помощью бога и баронов из совета маркиза» он, маршал Шампанский, сумел добиться уступок от Бонифация Монферратского.215)
Ясно проступающее стремление хронистов XIII в. изображать, события развивающимися сами по себе, в силу действия тех или иных собственно исторических, реальных факторов, обнаруживается и в хрониках последних крестовых походов.
Прозаично и трезво развертывается повествование в анонимной хронике, описывающей деяния рейнских крестоносцев, участников Пятого крестового похода. В ней довольно сухо передаются одни только реальные факты; какие-либо рассуждения о божественном вмешательстве почти отсутствуют. Безо всякого богословско-провиденциалистского вступления хронист начинает с того, что в 1217 г. граф де Видэ и остальные крестоносцы из Германии и Фризии, пожелавшие отправиться в Святую землю, собрались у Влердингена. 29 мая эти пилигримы почти на трехстах кораблях в радостном настроении пустились по морю к английскому порту, именуемому Диртмуде (Дортмунд), поставив во главе, с общего согласия, графа Гилельма Голландского. Столь же деловито рассказывается далее о том, как участники этой экспедиции прибыли в Португалию и остановились в Лиссабоне (Unlixbona; название этого города хронист выводит от имени Улисса, который якобы построил город по своем возвращении из Трои). Согласившись на просьбы местных епископов и сеньоров, крестоносцы ввязались в войну с неверными за порт Алкасар, являвшийся «ключом ко всей Испании»; подробно описывается многомесячная осада этой крепости.216) Автора более всего занимают детали сражений. Разумеется, дело не обходится вовсе без вмешательства всевышнего, но оно выступает не в виде чуда, т. е. чего-то необычайного, сверхъестественного, а в сугубо конкретной, насыщенной специфически воинским содержанием форме. В одном из сражений с неверными крестоносцы попали сперва в трудное положение, но затем выпутались из него и были спасены: «Господь удостоил укрепить своих тем, что в ту же самую ночь послал им на помощь магистра войска тамплиеров Петра».217) В обычном для автора стиле повествуется [175] о вступлении в бой тамплиеров, которое изменило ход сражения в пользу крестоносцев. Прибытие этого подкрепления представлено, правда, в хронике результатом небесной поддержки, оказанной немецким крестоносцам, но на первом плане для автора стоят все-таки действия отряда тамплиеров сами по себе, а не направляющий их божественный промысел. В некоторых иных случаях в хронике также встречаются подобные, как бы вскользь брошенные фразы о божьем вмешательстве, но и они, думается, носят скорее риторический характер, чем выражают действительное понимание автором излагаемых событий.
Отчасти сходная, но слабее выраженная тенденция наблюдается и в другой анонимной хронике Пятого крестового похода — в «Деяниях во время осады Дамиетты». Автора этого произведения совершенно не волнуют высшие цели предприятия: о гробе господнем и его освобождении вообще не упоминается. Вожди крестоносцев и франкской знати из Иерусалимского королевства решили двинуть войско в Египет. Хронист формулирует цели этой экспедиции весьма прямолинейно и с редкой откровенностью: было решено «вступить на землю Египта, чтобы подчинить и поставить под свою ногу народ язычников и сарацин». Кратко сообщив о прибытии войска крестоносцев к Дамиетте, хронист детальнейшим образом, подчас в весьма драматическом тоне и со знанием дела, которого сам был очевидцем, излагает историю борьбы за этот город: он описывает его укрепления, говорит о мерах, принятых гарнизоном для обороны с суши и со стороны Нила, рисует весь ход войны за Дамиетту с ее трудностями, частичными успехами и временными неудачами крестоносцев.218) На первом плане в хронике — изображение осады города, как таковой. Повороты в развитии событий объясняются по большей части сугубо земными обстоятельствами. В одном случае христиане одержали верх над сарацинами потому, что «превосходно защищались». В другом, напротив, положение крестоносцев было крайне осложнено ужасным наводнением: «Приключилась тогда сильная буря, и дожди были столь обильны, что райская река неотличима была от моря и вся вода сделалась горчайшей. И от этой бури и порывов ветра были сорваны все палатки, и все места, где [располагалось] войско, были залиты водой, так что люди могли там утонуть; и хлеб, и мясо, и мука, и все продовольствие затонули в этой воде, а многие больные, находившиеся в лагере, погибли в результате наводнения».219) В хронике немало подобных реалистических картинок.
В поисках объяснения различных неожиданностей египетской войны автор «Деяний во время осады Дамиетты», однако, чаще, чем рейнский летописец, прибегает к ссылкам на действия [176] бога. Он глубже убежден в том, что «без [помощи] господа нашего Иисуса Христа ничто не могло бы совершаться», — к самой осаде Дамиетты крестоносцы приступили, укрепленные свыше.220) Он нередко упоминает об обращениях воинов христовых к небесным силам в трудные моменты битвы.221) После одной смелой операции крестоносцев султана якобы охватил страх, и хронист даже высказывается в том смысле, будто «султан теперь увидел, что за христиан сражался наш господь (videns autem Soldanus, quod Dominus noster... tunc pro Christianis pugnaret)».222) И самое взятие Дамиетты крестоносцами (ноябрь 1219 г.) хронист объясняет тем, что это «господь даровал христианам... такую победу, равную которой никогда не одерживали».223) Изредка автор даже вставляет в свое (в целом, повторяем, реалистичное) описание событий фантастические измышления относительно чудесных явлений, якобы определявших временами судьбу войны. Так, сообщается о видении сарацинам святого Георгия: он явился им в сиянии белых одежд, сопровождаемый своим бесчисленным воинством, вид его навел такой ужас на сарацин, что заставил их обратиться в бегство.224) У этого хрониста наблюдается как бы возрождение черт исторического мышления, свойственного бытописателям Первого крестового похода.
Причудливое сочетание трезво-реалистических и наивно-благочестивых представлений характеризует также построения, которые мы встречаем в произведениях, описывающих крестоносные деяния Людовика IX. В этом отношении, пожалуй, наиболее показательны некоторые свидетельства о судьбах Восьмого крестового похода. Историографы царствования Людовика IX — Годфруа Болье, автор его «Жизнеописания», а также Гийом де Нанжи, автор «Деяний Святого Людовика», рассказывая о причинах, по которым военный совет в Кальяри (Сардиния) летом 1270 г. принял решение двинуть флот с войском участников крестового похода в Тунис, утверждают, что направление это было избрано потому, что тунисский эмир аль-Мостансир, побуждаемый свыше, будто бы многократно изъявлял намерение принять христианскую веру, и благочестивый Людовик хотел походом в Тунис укрепить эмира в этом намерении.225) Однако сицилийский историк второй половины XIII в. Саба Маласпина дает совсем иное, более трезвое объяснение этому факту: по его рассказу, Людовик IX стал жертвой коварной интриги своего брата, короля Сицилии, Карла Анжуйского, который уговорил святейшего венценосца плыть в Тунис, имея в [177] виду добиться с помощью оружия удовлетворения политических целей сицилийской короны в Северной Африке — он хотел заставить правителя Туниса платить дань королю Карлу.226) Ради этого он (Карл) и «постарался ловким маневром (sagaci studio) повернуть войско на Тунис».227) Нас в данном случае интересует не степень правоты хронистов в их попытках объяснить причины тунисской экспедиции,228) а характер этих объяснений. Стремление определить действительные, т. е. прозаические, чисто фискальные, мотивы действий одного из главарей последнего крестового похода выступает в словах Сабы Маласпины с достаточной отчетливостью.
Исторический реализм и историческая приземленность, повторяем, свойственны сочинениям многих хронистов и писателей XIII в. в гораздо более высокой степени, чем произведениям историков ранних крестовых походов. За сравнительно небольшими исключениями, сверхъестественные факторы, в особенности чудеса, явления святых и апостолов, небесные пророчества и т. п., привлекаются в качестве объяснений описываемых событий значительно реже.
* * *
Итак, разбор текстов хроник показывает, что, подобно всем прочим концепциям средневековых авторов, взгляды латинских летописцев и историков на крестовые походы были пронизаны провиденциализмом. Провиденциалистские представления составляют своего рода историко-философский фундамент суждений летописцев о событиях крестоносного движения.
Воззрения эти претерпевают в XII—XIII вв. известную эволюцию. Она объясняется не только общими идеологическими и культурными сдвигами того времени, получающими свое выражение также в историографии, но и находится, по-видимому, в связи с изменениями характера крестовых походов. Их религиозная оболочка; первоначально довольно плотная, постепенно рассеивалась, становилась все более прозрачной. Напротив, реальные интересы практического порядка, хотя и являвшиеся с самого начала важнейшим стимулом для крестоносцев, но долгое время скрытые религиозным обрамлением, выступали со все большей очевидностью на передний план. По мере этого и [178] провиденциалистские аксессуары, историческая символика в ее разнообразных проявлениях утрачивали свою прежнюю всеопределяющую роль в изображении и толковании событий крестовых походов. Тем не менее они сохраняются в качестве неизменного отправного пункта общих построений историков крестовых походов на всем протяжении указанного периода, варьируясь по силе и степени своего конкретного выражения в произведениях различных авторов в зависимости от их социального положения и различных обстоятельств субъективного порядка.
Именно представление о божественной основе крестовых походов, в которых сами крестоносцы являлись лишь орудием всевышнего, самоотверженно выполнявшими небесные предначертания, послужило идейно-методологической основой для апологетического изображения крестоносного движения в произведениях латинских хронистов. [179]
116) Villehard., t. I, р. 34; ср. ibid., t. II, pp. 18, 22.
117) Ibid., t. I, pp. 86-88, 90.
118) Ibid., р. 192.
119) Ibid., pp. 184-186.
120) Rob. de Clari, p. 65.
121) Villehard., t. II, р. 18. Ср. Rob. de Clari, р. 60. Сопоставив различные сообщения об этих событиях (помимо мемуаров Виллардуэна и Робера де Клари, о попытках греков уничтожить огнем венецианский флот упоминается в хронике «Константинопольское опустошение» и в письме графа Балдуина Фландрского: J. J. de Smet, Recueil des chroniques de Flandre, Bruxelles, t. I, 1837, p. 130), Э. Фараль пришел к заключению, что имели место две диверсии, причем Виллардуэн в данном случае повествует о второй из них, предпринятой 1 января 1204 г. (Villehard., t. II, р. 16, note l).
122) Villehard., t. II, р. 38.
123) Rob. de Clari, р. 72: Quant li barons furent revenu et... si s'asanlerent ...et disent que chestoit par pechié qu'il riens ne pooient faire ne forfaire a le chité.
124) Villehard., t. II, pp. 42-44.
125) Rob. de Clari, p. 73: Et tant i assalirent que le nef le vesque de Sessons s'ahurta a une des ches tore par miracle de Dieu, si comme le mers, qui onques n'est coie, le porta...
126) Anon. Suession., pp. 6-7.
127) Rob. de Clari, pp. 73-74.
128) Ibid., р. 74: Ains voloit, pour le traïson d'aus et pour le murdre que Morchofles avoit fait et pour le desloiauté d'aus, que le chités fust prise et que il fussent tot honni...
129) Villehard., t. II, p. 54.
130) Ibid.
131) Anon. Halberstad., p. 15.
132) Gunth. Paris, p. 59.
133) Ibid, pp. 83-84.
134) Ibid., p. 87.
135) Ibid., p. 98.
136) Ibid., р. 83.
137) Ibid., р. 107.
138) Отметим, кстати, что и Виллардуэн и Робер де Клари, правда, в сравнительно небольшой мере, исполнены еще и некоторых наивных суеверий в духе представлений историков конца XI в. Так, Виллардуэн придает известное значение пророчествам: казнь Мурцуфла он расценивает как осуществление старинного прорицания, согласно которому кто-то из императоров константинопольских будет сброшен с некоей колонны в греческой столице, в знак чего среди прочих украшавших ее изображений якобы было одно (Виллардуэн сам видел его), представлявшее фигуру императора в наклоненном виде: «И так сбылось это сходство и это пророчество над Морчуфлем» (см. Villehard., t. II, р. 116).
139) Особенности стиля обоих мемуаристов с большой скрупулезностью изучены в диссертации П. М. Шона (Р. М. Schon, Studien zum Stil der frühen französischen Prosa. Robert de Clari, Geoffroy de Villehardouin, Henri de Valenciennes, S. 75 sq. e.a.).
140) Rob. de Clari, pp. 1-5, 8-9.
141) Villehard., t. I, р. 2. Об этом проповеднике крестового похода см.: А. Charasson, Un curé plébéien аи XII-e siècle, Foulque, curé de Neuilly-sur-Marne (1191—1202), prédicateur de la IVe Croisade, d'arpès ses contemporains et les chroniques du temps, Paris, 1905.
142) Rob. de Clari, p. 1.
143) Ibid., р. 83.
144) Установлено, что описание фактов, прямым очевидцем которых являлся Робер де Клари, составляет не более шестидесяти процентов текста его мемуаров; остальная часть повествования строится на материалах, почерпнутых из вторых рук. См. Р. М. Schon, Studien zum Stil der frühen französischen. Prosa. Robert de Clari, Geoffroy de Villehardouin, Henri de Valenciennes, S. 47.
145) Rob. de Clari, pp. 25-27, 37-39.
146) Ibid., pp. 27-28.
147) Nic. Chon., р. 453 sq.
148) Gunth. Paris., p. 61.
149) Ibid., pp. 62-64, 65-67.
150) Ibid., pp. 60, 68 sq.
151) Ibid., p. 70.
152) Ibid., p. 71.
153) Ibid., pp. 71-72.
154) Так, по Роберу де Клари, епископ Нивелон Суассонский, сыгравший большую роль в дипломатической истории событий 1202—1204 гг., — это человек «весьма мудрый и смелый как в предводительстве, так и в других случаях»; цистерцианского аббата Лоосского из Фландрии историк также характеризует как «весьма мудрого человека»; барон Пьер Амьенский — «добрый рыцарь, отважный и храбрый»; Матье Монморанси — «доблестный рыцарь»; та же оценка прилагается к Пьеру де Брасье (Rob. de Clari, pp. 2-3). По Виллардуэну, Конон Бетюнский, сеньор, принимавший наряду с самим автором участие в различных дипломатических акциях в период пот хода, — «добрый рыцарь, умница и весьма красноречивый»; говоря о смерти того же аббата Лоосского осенью 1203 г., Виллардуэн замечает: «то был святой и благородный человек, желавший добра войску» (Villehard., t. I, р. 141; t. II, pp. 6, 12.)
155) Rob. de Clari, p. 67.
156) Villehard., t. I, р. 168.
157) Rob. de Clari, p. 70.
158) Ibid., р. 32; ср. ibid., p. 39. О Бонифации Монферратском имеется значительная литература; лучшая из старых работ — D. Brader, Bonifaz von Montferrat bis zum Antritt der Kreuzfahrt (1202), — «Historische Studien von E. Ebering», Heft LV, Berlin, 1907; из новых назовем статью: Н. Grégoire, Empereurs belges ou français de Constantinople. 1. Boniface de Montferrat et le détournement de la Croisade, — «Bulletin de la faculté des lettres de l'Uni-versité de Strasbourg», № 7, 1947, mai — juin, pp. 221-227.
159) Подробнее см.: М. А. Заборов, К вопросу о предыстории Четвертого крестового похода, — ВВ, т. VI, М., 1953, стр. 233-234.
160) Villehard., t. II, р. 72: por се que li marchis ere uns des plus prorssiez chevaliers dou monde, et des plus amez des chevaliers, que nus plus largement ne lor donoit.
161) Villehard., t. II, pp. 86, 90-92, 98.
162) Ibid., p. 100.
163) Ibid., р. 92. Как отмечает Э. Фараль, слово «durement» в те времена не имело значения, в котором оно употребляется теперь, а являлось своеобразной формой превосходной степени (Villehard., t. II, р. 95, note 1).
164) Ibid., р. 102: Mais... l'empereres no voloit mie perdre le duc de Venise, ne les cont Loeys, ne les autres qui erent dedenz Constantinoble...
165) Villehard, t. II, p. 124.
166) Ibid., р. 172.
167) Gunth. Paris., р. 91: Erat autem ibi vir quidam prudentissimus, dux Venetorum, cecus quidem in facie, sed perspicacissimus in mente, qui corporis cecitatem animi vigore atque prudentia optime compensabat.
168) Villehard, t. II, p. 22.
169) Ibid., pp. 22-24.
170) См. обстоятельный рассказ хрониста о поведении аббата Мартина в захваченном крестоносцами Константинополе в дни апрельского погрома 1204 г., об его участии в ограблении греческих храмов, о сделке с неким православным священником, у которого аббат, грозя смертью, добивается сперва раскрытия тайны местонахождения церковных сокровищ, а затем похищает их, и пр. (Gımth. Paris., p. 105 sq.).
171) План похода на Задар вызывает смятение в религиозной душе аббата: видя, что «дело креста не только натолкнулось на преграду, но что, возможно, придется проливать христианскую кровь, он не знает, как ему поступать, что делать»; аббат даже обращается к папскому легату при войске крестоносцев Петру Капуанскому с просьбой освободить его от крестоносного обета (Gunth. Paris., pp. 72-73) и т. д.
172) Gunth. Paris., p. 60.
173) Ibid., р. 78. Oderat autem summus Pontificus illam urbem, tam ipse, quam eius predecessores, a multo tempore, quoniam jam diu romane ecclesie rebellis extiterat...
174) Gunth. Paris., p. 78: Oderat igitur eam, ut diximus, et optabat, si fieri posset, eam a gente catholica sine sanguine expugnari, nisi nostri cladem exercitus formidaret.
175) Gunth. Paris., pp. 78-79.
176) Ibid., р. 92. Ср. Rob. de Clari, p. 70.
177) Gunth. Paris., p. 92.
178) Ibid., pp. 92-93.
179) Ibid., p. 93.
180) Rob. de Clari, р. 12.
181) Ibid., р. 44.
182) Ibid., р. 46: Et aprés prist on tout les garchons qui les chevax gardoient, et tout li cuisiniers qui armes peurent porter etc.
183) Rob. de Clari, pp. 42-43.
184) Villehard., t. II, p. 184.
185) Rob. de Clari, p. 69.
186) Villehard., t. II, pp. 16-18; Rob. de Clari, p. 60.
187) Villehard., t. I, p. 148.
188) Rob. de Clari, p. 43 sq.
189) Ibid., p. 46.
190) Удивителен динамизм этих описаний! Тут рыцари крепят канатами корабль епископа Суассонского, первым приставший к башне городской стены, там другая группа рыцарей, пренебрегая опасностью — со стен обрушиваются тяжелые камни, греческий огонь (fu grijois) и горшки с кипящей смолой, — осуществляет прорыв в обнаруженном ими потайном ходе в стене и т. д. (Rob. de Clari, pp. 74-75; ср. Villehard., t. II, р. 36 sq.).
191) Villehard., t. II, р. 42.
192) E. R. Curtius, Über di altfranzösische Epik, IV, — RF, Bd 62, 1950, S. 322 sq. В свое время Г. Прута, опубликовал любопытную ведомость расходов одного французского крестоносца, обнаруженную историком среди манускриптов Парижской Национальной библиотеки и относящуюся как раз к этому времени. Здесь расписаны по многим статьям различные суммы, необходимые для содержания рыцаря, отправляющегося в крестовый поход: общий расход составляет 1467 ливров 23 денье. См. Н. Prutz, Kulturgeschichte der Kreuzzüge, Berlin, 1883, S. 599 sq. Cp. P. M. Schon, Studien zum Stil der frühen französischen Prosa. Roberł de Clari, Geoffroy de Villehardouin, Henri de Valenciennes, S. 23-24.
193) Rob. de Clari, p. 7. По Виллардуэну, осведомленному более точно о деталях переговоров, в которых он сам участвовал, дожем была названа другая цифра — 94 тысячи марок (см. Villehard., t. I, р. 24).
194) Rob. de Clari, p. 7. Кстати, Виллардуэн не упоминает о каких-либо препирательствах послов с Дандоло по поводу размеров платы за фрахт; он сообщает лишь, что послы, выслушав выставленные дожем условия, посовещались между собою в течение ночи и наутро изъявили согласие с ними (Villehard., t. I, р. 24).
195) Rob. de Clari, p. 8.
196) Ibid., р. 10.
197) Ibid., р. 11. Согласно Виллардуэну, в действительности сумма долга составляла лишь 34 тысячи марок (См. Villehard., t. I, р. 64).
198) Rob. de Clari, p. 56.
199) См. выше, стр. 98 и сл.
200) Rob. de Clari, pp. 36-37.
201) Ibid., p. 60.
202) Ibid., p. 103. Косвенным образом о жадном интересе Робера де Клари к деньгам, добыче, материальным благам вообще, на получение которых в первую очередь рассчитывал этот крестоносец, свидетельствует частое и многообразное по форме употребление им глагола paier — «платить». Стилистический анализ выражений мемуариста, содержащих этот глагол, см.: Р. М. Schon, Studien zum Stil der frühen französischen Prosa. Robert de Clari, Geoffroy de Villehardouin, Henri de Valenciennes, S. 57.
203) Villehard., t. II, р. 8.
204) Rob. de Clari, pp. 80-81.
205) Villehard., t. II, p. 60.
206) Ibid., p. 58.
207) Gunth. Paris., p. 68.
208) Devast. Constantinop., p. 87.
209) Gunth. Paris., p. 80.
210) Villehard, t. II, p. 98.
211) Ibid., t. I, р. 182.
212) Об этом подробно см.: Villehard., t. II, pp. 84-98.
213) Ibid., р. 98.
214) Ibid., р. 92.
215) Ibid., р. 94.
216) Gesta cruciger. Rhenan., pp. 29-30, 31-34.
217) Ibid., p. 37.
218) Gesta obsid. Dam., p. 74 sq.
219) Ibid., p. 80.
220) Ibid., р. 75.
221) Ibid., pp. 78, 84, 115.
222) Ibid., р. 80.
223) Ibid., pp. 111-112.
224) Ibid., р. 85.
225) Gaufred. de Belloloc., pp. 21-22; Guilelm. de Nang., pp. 446-447.
226) Речь идет о дани, которая еще во времена владычества Штауфенов в Сицилии выплачивалась им Тунисом, пользовавшимся за это правом вывозить из Сицилии зерно; после перехода острова к Анжуйской династии эмир прекратил выплату дани французским наследникам Штауфенов (см. М. А. Заборов, Крестовые походы, М., 1956, стр. 265 и сл.).
227) Sabae Malasp., col. 859-860.
228) Подробный разбор вопроса см.: R. Sternfeld, Ludwigs des Heiligen Kreuzzug nach Tunis und die Politik Karl I von Sicilien, Berlin, 1896; G. Caro, Zur Geschichte des Kreuzzuges Ludwigs des Heiligen, — HV, 1898, Heft 2. S. 238-244.