Я решил завершить это исследование в Бувине — не в силу привычки и не потому, что переоцениваю тамошнее событие. Я убежден, что здесь, в 1214 г., заканчивается первоначальная история трифункциональной схемы, которая, отвердев и простершись на все Французское королевство, отныне готовится выйти из сферы воображаемого, воплотиться в установлении. Впрочем, Бувин — это нечто большее, чем символическая веха. Вечером дня сражения Филипп стал Августом, настоящим Цезарем; он снисходит до того, чтобы принять имперские инсигнии, найденные среди победных трофеев, но уверен, что теперь он один, вместе с папой, определяет судьбы христианского мира. Август, что означает также — завоеватель. Он победил графа Фландрского. Граф Шампанский ему родня и ему покорен. Он отвоевал Нормандию, Анжу — провинции, где идеология трифункциональности была пущена в ход против его отца, против него. Он завладел всем в наследии Плантагенетов, что могло бы послужить к его славе, и в частности, темой «трех порядков». И в самом деле, трифункциональность находит себе место в монументальном труде, написанном для прославления суверена, чье законное право Бог только что подтвердил через ордалию битвы.
Я уже несколько раз цитировал автора этого труда, Гильома Бретонца, одного из тех образованных людей, litterati, на которых метал громы и молнии Стефан Ленгтон; в бытность в Париже соученик Жака из Витри, он не употребляет свои познания на проповедь, он использует их для карьеры, входит, как и Андре, в королевскую капеллу. В Бувине он был рядом с королем, в самой гуще схватки; это событие проникло ему в душу, он написал краткий рассказ о нем почти на месте, латинской прозой. Там уже появляется трифункциональная схема, но только на «хорошей» стороне, в лагере Капетингов. Противоположный же лагерь — это лагерь зла, беспорядка. Его предводители, сластолюбивые, алчные, надменные, во власти «злосчастной троицы», infelix ternarius; его солдаты — безумцы или наемники. В этой армии, обращенной в бегство, нет выходцев из доброго народа, равно как и добрых клириков. Император Отгон отлучен от Церкви, спутники его — враги папы, друзья еретиков. Тогда как позади Филиппа Августа, который не хотел начинать битвы в недозволенный день, которому навязали сражение, который сначала преклонил колена в молитве святому Петру, выстраивается освященный добрый порядок. Король поднял орифламму, знамя миротворческого движения, благословленного григорианской Церковью. Святой Дионисий будет сражаться за него. Его войско и в самом деле состоит из «трех порядков» нации. Конечно, это прежде всего рыцарство, тесно окружающее особу короля, его правая рука, победоносная десница, его надежда в случае большой опасности и его спаситель. Однако тут рыцари не одни. Им помогают другие солдаты, не из числа проклятых: они завязывают первые стычки, равняются с благородными доблестью, честной службой; это «добрые простолюдины из Суассоне» — сыны народа, но народа покорного, верного, не из тех гнилых плебейских отбросов, из которых вербуются наемники. Затем Гильом Бретонец выводит на сцену тех, кого можно считать армией Сугерия, армией мира Божия, той, которую образует народ под предводительством приходских священников, подобной армии капюшонников до того, как гордыня и алчность сбили их с пути. Это люди из коммун, элита работников; они стекаются из городов и виноградарских поселений Северной Франции, и хранить орифламму доверяют им. Наконец появляются люди молитвы: королевские капелланы, поющие псалмы близ государя, и тот, кто был организатором победы, тамплиер, брат Герен, избранный епископом; он не рукоположен, но скоро будет; он соединяет в себе харизмы епископского сана и того лучшего, «нового» рыцарства, которое восхвалял святой Бернард, ибо оно очищало телесную отвагу монашеской аскезой.
В смятении, в беспорядке злые, проклятые бежали 27 июля 1214 г., разгромленные силой общества трехчастного, собранного в иерархический порядок, чтобы с королем во главе вести борьбу именем Бога — отмстителя. Однако в этом первом рассказе самая наглядная картина надлежащего социального устройства1 помещена после победы, в описании торжества, праздника (festum), своего рода бракосочетания победоносного короля с королевством, спасенным его десницей. Суверен возвращается домой из тех пределов, где по обычаю проходят турниры и битвы; он везет добычу, которую будет щедро раздавать своим; за ним следуют пленники-побежденные и поверженный, в цепях, Сатана на повозке. Король едет верхом. Среди своих товарищей-рыцарей, в своем «образе молодости», отважный рыцарь, strenuus miles, хотя и миропомазанный, своей воинской доблестью равный Фульку Доброму, Генриху II, когда тот обольщал Алиенору, и Ричарду Львиное Сердце под стенами Акры. Это шествие, этот почти брачный кортеж, больше, однако, напоминающий радостный проезд нового рыцаря, возвращающегося после обрядов инициации, с поля показательных упражнений в ловкости, в обитель мира, в дом, где старший, senior, молится, судит, витийствует, где он обильно кормит своих верных, где он продолжает род, заботясь о будущем своего линьяжа, — это шествие прославляет лишь одну из трех функций, воинскую, нетерпеливую, сильную, мужскую. Повествование о Бувине действительно показывает, как ее носители прорезают толпу безоружных, inermes, которых защищает Бог и король, общество не сражающееся, благодарное, рукоплещущее своим заступникам. Военная процессия проходит последовательно, по иерархии, через три места. Сначала церкви, изукрашенные снаружи и внутри, где раздаются «победные гимны», хвалы королю, которые клирики обычно распевают на церемониях коронации, тогда как народ танцует. Затем города, «все города и предместья», и на их главных улицах, увешанных тканями, усыпанных цветами, - шествие становится похоже на процессию в день Входа Господня в Иерусалим, прообраз процессий на праздник Тела Господня, праздник Царя Христа: король-Христос, на коне, при «стечении своего народа», в единодушии радости, и все, «всех родов, всех полов, всех возрастов, его приветствуют». Наконец, деревня. Вот и последние приглашенные на праздник, «крестьяне и жнецы», работники, с орудиями их труда, косами и граблями, на плече: это самые слабые, бедные, о которых король должен заботиться всей душой. «Крестьяне, старухи и дети», — говорится в тексте, — rustici, vetula et'pueri. Это отзвуки старинной формулы, призывавшей монарха простирать свое покровительство прежде всего на вдов и сирот. Земледельцы здесь объединены с теми обездоленными, кого беда лишила всякой возможности защитить себя. Не для того ли это, чтобы вернуть в детство сельских жителей, умалить их и в конечном счете вытравить семена бунта, носителей которых в них видят? Эти слабоумные, падающие с ног от усталости, не поют, как другие, прославляя победителя, а только насмехаются над побежденным, графом Фландрским. Но ведь он князь — и эти шутки возмутительны, опасны, могут привести к беспорядку. Гильом Бретонец ясно дает это понять: пес verecundabuntur, «они имели дерзость» смеяться над пленником, — говорит он. Однако насмешки им ненадолго дозволяются. Общая радость на какое-то время ломает социальные перегородки. Мимолетный проблеск равенства вспыхивает в вольности, разрешенной на праздник. Выдуманное повествование о том, что последовало сразу же за победой, подчеркивает доблесть, силу короля, отменяя привычную иерархию. Но еще яснее оно рисует ставшее отныне основополагающим противостояние двух миров, города и деревни: крестьяне, грубые животные, не рукоплещут, даже не танцуют, они ухмыляются.
Наконец, шествие достигает свей цели, которая представляет собой тройной символ: domus, княжеский дворец; столица, Капитолий — Гильом Бретонец читал латинских классиков, и возможно, в нарисованном им событии надо видеть уже триумф Цезаря; наконец, Иерусалим. В реальности эта цель — Париж. Впереди короля по улице Сен-Дени идет кортеж, другая процессия движется навстречу спасителю. Она выстроена как два потока, сообразно геласианскому порядку. Процессия эта — не толпа придворных, она организована согласно церковной литургии — по одну сторону клир, по другую «народ», поющий гимны и песнопения, как в соборе во время больших религиозных праздников. Гильом Бретонец называет главных действующих лиц обряда; это люди, составляющие в Париже основную часть клира и народа: тут — «множество людей из школ»; там — «горожане». Cives: звучание этого слова во времена Возрождения XII в. также отсылает к римской античности. Но это название почетней, чем слово «буржуа», и не вовсе исключает благородства2. Оно выделяет тех, кто преобладает в сложном городском скоплении. Париж, как мы знаем, поделен натрое: на одном берегу — деловая жизнь, на другом — ученая, а посередине Остров, место власти, дворца, где располагаются капелла и двор. В эту-то срединную точку, сопровождаемый деловыми людьми по одну сторону, людьми учеными по другую, и возвращается король; здесь он спешивается и усаживается в другой позе — позе старшего, мудреца; он восседает в «кресле», чтобы, исполнив военную функцию, исполнять функцию правосудия, отныне важнейшую, поскольку после успехов оружия наступило время мира и словопрений. Однако праздник не закончился, он продолжается подряд семь дней и семь ночей. Город освещен «так, что ночь казалась светла, как день». В самом деле, победа, объединяющая, перемешивающая людей разного возраста, пола, «рода» в общем ликовании, упраздняет на какой-то миг и границу между светом и тенью. После Входа Господня в Иерусалим наступает Пасха, сияние нового огня среди ночи, рассеивание мрака, поражение зла. Однако в хронике нет ни малейшего упоминания о каком-нибудь благодарственном действе, о чем-то вроде Те Deuvi, вознесения хвалы Богу. Все церемония сосредоточена на особе короля. Это литургия, но монархическая. Она светская и заканчивается плотскими удовольствиями — балом, пиром, быстрым опустошением кошельков в соревновании по расточительности, в котором ученые мужи выходят победителями.
Гильом Бретонец сразу же принимается за переделку этого рассказа по горячим следам. Он напряженно работает десять лет и наконец подносит в 1224 г. королю Людовику VIII, в прославление его отца, «Филиппиаду» — поэму из двенадцати песен, амбициозно задуманную как соперница «Энеиды», высокопарную, напыщенную, монументальную, первый, и уже шовинистический, памятник французского государства. Сочинение кончается описанием Бувина. Первые десять песен — всего лишь предисловие к этому блистательному финалу. Мы видим, как суверен готовится к победе, стараясь искоренить порок в своем королевстве, привести все в порядок, медленно, тщательно исполняя ту задачу, взяться за которую Адальберон призывал Роберта Благочестивого, — силой привести общество к тем формам, к тому устройству, какие Бог для него предусмотрел. В полутораста стихах, куда вставлено тридцать четыре строчки из первоначального рассказа, расширенные, чтобы в песни XII живописать праздник победы, можно разглядеть какие-то новые складки идеологической мантии, которые выявились, обрисовались за этот промежуток времени. Таково поистине преимущество повествования в двух частях об одном событии: оно вскрывает то, что изменилось за десять лет в воображаемых представлениях власти.
Описание кортежа занимало большую часть ранней хроники. Здесь оно удивительным образом сокращено. Всего несколько слов — о передаче графа Феррана «парижским горожанам». Крестьяне совершенно исчезли. Уже не слышно их скандальных, как я уже говорил, насмешек: здесь, в этом возвышенном панегирике, уже кажется неприличным пересказывать шуточки плебса. Все сосредоточено на триумфе, который становится поистине императорским. Поэт начинает с воспоминания о триумфах Помпея, Цезаря, но главным образом — Тита и Веспасиана. Это способ представить Филиппа Августа истребителем еврейского народа, воздать ему хвалу за то, что накануне своих военных подвигов он сумел очистить королевство и Париж от этой исконной скверны. Однако Гильом Бретонец хочет показать, что триумф короля Франции превосходит триумф римских императоров. Потому что он проходит не в одном-единственном городе, как те. Конечно, высшая его точка в Париже, и люди из парижских школ, «о которых король заботился более всего», были главными вдохновителями игр, недельного праздника при свечах. Но этот праздник распространился на все королевство. «По городам большим и малым и предместьям»3, основным передаточным узлам власти (о деревнях не говорится не слова), слава и радость разлились до границ королевства, орошая все общество, и одновременно расцветает миф о единстве нации. Праздник и есть само это единение4: было так, словно «одна победа породила тысячу триумфов»5. В гуще такого «всеобщего» восторга военная процессия и вправду растворяется. Все подданные вместе возносят королю — как Христу в день Входа в Иерусалим — «славу, хвалу и честь»6; голосом, пением — это клирики; движением, пляской — это народ7. В «Филиппиаде» сказано много громче о том, что победа, этот Божий суд, подтверждая союз Бога с королем, которого Он избрал своим представителем на земле, открывает особенный период, осьмицу, подобную тем, что идут за тремя великими праздниками Троицы — Рождеством, Пасхой и Пятидесятницей и их обрядам, означающим возвращение света, недельную интерлюдию, во время которой человечеству дозволяется поиграть в возврат к равенству, царившему до грехопадения. Кровь, пролитая в Бувине, словно второе крещение, смыла с народа грех8. Она вернула народ к невинности, набросила на всех подданных короля плащ, под которым, как у капюшонников, исчезают все различия, порожденные отношениями господства. Покров этот не белый. Он пурпурный. Это пурпур крови, пурпур орифламмы, пурпур празднующего триумф императора. В согласии, в гармонии григорианского пения, хора ангелов с высоты небес, он упраздняет все диссонансы, все различия пола и возраста, равно как и различия «звания», «фортуны», «занятия»9. Этими тремя словами заменяется то единственное, которое использовалось в первоначальном рассказе, — genus, «род». Звание, conditio — согласно Адальберону и Ланскому Анониму — это степень зависимости. Fortuna появляется здесь без сомнения потому, что Цицерон (Гильом Бретонец об этом помнит) обычно связывает ее с conditio; но столь же несомненно «фортуна» обозначает то опасное волнение, которое при бурном развитии городской экономики беспрестанно расшатывает установленную происхождением иерархию. Professio, «занятие» — это выбор жизненного пути. Все это скрывается под праздничным нарядом, одинаковым для всех. Он великолепен: «рыцарь», «буржуа», «крестьянин» «сияют»10. Сияют, radiant, отражая один за другим, каждый на своем месте, тот животворящий свет, о котором говорит Псевдо-Дионисий, только источник его — это уже не Бог, он исходит от особы короля. Победоносный король покрыт мантией триумфа; широкие полы этой мантии простираются на весь народ, его мистическое тело. Ныне Филипп Август перенимает функцию дурного императора Отгона IV, которого его рыцари не смогли убить, но прогнали побежденным с поля битвы. Король готовится вести за собой к концу времен и вечной славе очистившееся христианское общество.
Благодарный народ хочет, как ему и положено, ответить на щедроты, которыми сила короля его одарила. В качестве ответного дара он желает в свой черед приукрасить королевскую мантию. Это сам народ, это Франция устраивает «своему Филиппу» торжественное празднество11. Для его великолепия ничего не жалеют. Никто не считается с расходами12. К пурпуру «Энеиды» эта щедрость добавляет samit, пеструю парчу князей-крестоносцев с берегов Оронта. Так плащ для триумфа и похода за спасением души принимает вид тех чудесных одежд, в какие облекались для придворных праздников, для состязаний, где каждый хочет блистать ярче, чем другие. Тем не менее, во все время празднеств соперничают равные. Различия забыты, различия между сословиями. Сословий четыре: с одной стороны клир, с другой народ, поделенный на три части — рыцари, затем горожане, отдельно от сельских жителей. Эти последние на самом деле — чужаки. Гильом Бретонец ясно это говорит: из четырех один только «деревенский» «остолбенел» — stupet, слово, которое у Вергилия означает ослепленность чудом13. Тогда как трое других, клирик, рыцарь, буржуа, к этому привыкли, так как у них есть свое законное место на придворных церемониях; крестьянину быть там не подобает. Он «дерзает» (audet) подумать, будто «вознесен до» величайших королей. Он, косматый. Вот чего вообразить невозможно. Равно как и дерзости домогаться любви королевы, как говорил Андре Капеллан. Не стоит тревожиться: это всего лишь игра, игра в дни победы. К концу осьмицы, в следующий понедельник, надо будет сбросить маску, снять карнавальный костюм, надо будет снова приняться за работу. Люди подавали друг другу знаки общности, стирания различий, равенства. В течение недели. Но ничего не изменилось, надо быть крестьянином, чтобы мечтать о другом, о том, что одежда может изменить человека, что «если надеть другое платье, то и душа может стать душой другого». Крестьянин, он один, оказался в дураках. Он слишком наивен. Он поверил в революцию, как когда-то капюшонники. Он не знает, что грех остается, и проклятие труда тоже, что когда погаснут светильники, восстановится иерархия, вернется власть, ее навязывающая, король будет различать порядки, поддерживать порядок, и отошлет человека ручного труда обратно к навозной куче.
Действительно, после всех злоключений, в долгие годы мира, последовавшие за великой победой, стареющий Филипп вернулся к своим обязанностям. Он был справедливым14, заступником, карающим злодеев, ценящим друзей порядка. Сначала он пожелал предстать «королем клира», «столпом Церкви»15. Церкви, которая отныне преклоняла колена перед королем-священником. Для народа он был королем-отцом, «отцом отечества»16. «Отеческой» была и его «любовь»17, dilectio, которой во всякой благоустроенной сеньории отвечают на почтение, reverentia, каковым подвластные обязаны господину. Равновесие государства, как и равновесие дома, двора, основано на мифическом образе взаимообмена любовью между главой и подчиненными и на реальности власти, которая кормит семью, время от времени ее развлекает, читает ей мораль, принуждая ее к согласию, чтобы она лучше служила. Ибо праздник Бувинской победы, такой, каким он замечательно изображен в этом тексте, со всеми его обрядами, заимствованными у Церкви и у оживших воспоминаний о великолепии Римской империи, этот миг игры, исключения, символически представляющий надежду на равенство, но своим правильным распорядком доказывающий силу незыблемых различий, угадываемую за общинными иллюзиями, — этот праздник по сути не что иное, как домашняя церемония. Под взглядом господина, отождествляемого с Царем Небесным, с Богом-Отцом, она располагает в должном порядке домочадцев - мужчин, тех, кто молится, тех, кто сражается, тех, кто торговлей поставляет все необходимое, оставляя отдельно, в отведенных им помещениях, женщин и маленьких детей, наконец, отсылая за крепко запертые ворота, в поля и мастерские, работников, — тех, кто выбивается из сил, обливается потом, кто «трудится».
1 Gesta Philippi Augusti, 203, CEuvres de Rigord et Guillaume le Breton, t. I, p. 296.
2 Т. Zotz, «Bischofliche Herrschaft. Adel, Ministerialist und Burgentum lm Stadt und Bistum Worms (11. — 14. Jhdt)», Herrschaft und Stand, Gottingen, 1977.
3 V. 231,235, 245.
4 V. 236, 237.
5 V. 239.
6 V. 243—244.
7 V. 243—244.
8 V. 241.
9 V. 241.
10 V. 248, 249.
11 V. 200, 201.
12 V. 248.
13 V. 253—255.
14 V. 283.
15 V. 288.
16 V. 292.
17 V. 281,282.