Приступая к историографическому исследованию хроник крестовых походов,1) надлежит прежде всего уяснить цели хронистов, когда они брались описывать эти войны. Таким образом мы сумеем проложить путь, следуя которым, можно будет перейти к выявлению главных тенденций, характеризующих содержание хроник, к установлению уровня их достоверности и определению приемов историописания, применявшихся авторами того времени.2)
Историки, первыми проявившие живой интерес к крестовым походам западного рыцарства на Восток, не были лишь регистраторами событий, вносившими в свои летописи известные им факты с абсолютным беспристрастием, без каких-либо сторонних умыслов. Поэтический образ такого, до конца объективного монаха-летописца, который стремится только к тому, чтобы правдиво запечатлеть совершающееся вокруг него, менее всего соответствовал бы реальной действительности, если представить в этом облике любого из католических хронистов крестовых походов. При ближайшем рассмотрении оказывается, что, создавая [18] свои произведения, все они, даже если иные из них внешне и отгораживались от мира в своих кельях (а ведь многие хронисты вовсе не были затворниками и, напротив, находились в самой гуще описываемых событий), всегда руководствовались определенными субъективными намерениями, всегда преследовали (осознанно или подсознательно) конкретные, практические цели. Целенаправленность хроник — факт, засвидетельствованный самими хронистами.
Высказываемые ими на этот счет суждения могут быть подразделены на две основные категории. Одна содержит в себе уверения в искреннем и добросовестном желании правдиво передать историю священных войн против неверных, другая — признание различных религиозно-назидательных и практически-политических устремлений, побуждавших авторов к написанию их трудов. Суждения первой категории встречаются в хрониках довольно часто, второй — сравнительно редко. Сопоставление тех и других представляет большой интерес, ибо позволяет вскрыть внутренние противоречия в позиции хронистов, противоречия, которые сами они, естественно, не ощущали, но которые тем не менее объективно присущи пониманию ими собственных задач.
Следуя обычно, как и прочие средневековые историки, традициям античной историографии, провозглашавшей главной целью всякого исторического труда истину,3) хронисты крестовых походов уверяли свою аудиторию, что их цель состоит лишь в том, чтобы правдиво, точно и объективно поведать потомкам о совершившемся и притом сделать это без каких бы то ни было побочных намерений, просто ради увековечения событий.4) [19] В подобных уверениях нет недостатка ни у очевидцев крестовых походов, ни у тех, кто писал на основе изложенного очевидцами; такими тирадами заполнены сочинения летописцев ранних и поздних крестоносных предприятий. Все они хотят быть прочитанными и услышанными в качестве носителей объективной истины и чистого знания. Эти притязания, по существу являющиеся общим местом средневековой хронографии, в произведениях летописцев крестовых походов выступают с подчеркнутой назойливостью.
«Прошу и умоляю всех, кто услышит то, о чем пишу, верить, что это было именно так», — обращается Раймунд Ажильский к будущим слушателям своей «Истории». Он заранее готов навлечь всяческие проклятия на свою голову, коль скоро обнаружится, что сообщаемое им не соответствует действительности или продиктовано какими-либо иными мотивами, нежели бескорыстное стремление к истине: «Если я сообщал что-либо, кроме того, что видел или чему верил (praeter credita et visa) (sic! — M. З.), или если я излагал что-либо по пристрастию или по ненависти к кому бы то ни было, пусть поразит меня господь всеми муками ада, [пусть] вычеркнет меня из книги жизни (deleat me de libro vitae)». Хронист клянется и божится, что имел в виду только святую правду и ничего более. Капеллан графа Тулузского заранее как бы стремится отвести от себя подозрения в предумышленной фальсификации фактов в угоду кому бы то ни было или против кого бы то ни было. В обоснование собственной искренности и правдивости он не находит ничего более убедительного, чем напомнить о своем духовном сане, который уже сам по себе обязывает его быть "правдивым: «...ибо хотя я многого и не ведаю, но знаю одно, что, будучи посвящен в сан во время похода по стезе господней, я обязан скорее выказывать послушание богу, свидетельствуя истину, нежели желать чьих-либо даров, сплетая ложь (magis debeo obedire Deo testificando veritatem, quam in texendo mendacia alicuius captare dispendia)».5)
Правдивость и объективность своего повествования выставляет перед читателем и священник Фульхерий Шартрский. «Все это, — пишет он в начале своей хроники, подчеркивая, что был прямым свидетелем описываемых событий, — я, Фульхерий Шартрский, отправившийся с остальными пилигримами, тщательно и заботливо (diligenter et sollicite) собрал позже, как я видел своими глазами, чтобы передать памяти [20] потомков».6) Подобно своему провансальскому собрату по перу, Фульхерий также декларирует недопустимость искажения исторической истины, тем более что речь идет о «божественных деяниях». Свою краткость при описании захвата Антиохии крестоносцами в 1098 г. он оправдывает тем, что «в рассказе о божественном надо крайне остерегаться неправды, [а потому], чтобы не ошибиться в чем-либо, я многое изложу вкратце».7)
Точно так же реймсский хронист Роберт Монах просит читателей и слушателей с доверием относиться к написанному им: «И пусть ведают те, кто прочитает или услышит все это, что мы не расскажем ничего нелепого, ничего лживого, ничего вздорного, — ничего, кроме правды». Оправдывая свою недостаточную грамотность, он спешит закрыться щитом против тех, «вскормленных изучением классиков, кому не понравится это наше произведение». Чем же может оно не понравиться? Оказывается, чрезмерным будто бы правдолюбием автора, которое и заставило его выражаться тяжелым стилем: «Тому, кому наш труд придется не по вкусу, хотим заметить, что, употребляя тяжелый слог, мы зато им (т. е. этим слогом. — М. З.) описывали более правдиво (голую истину], [ибо] полагаем более заслуживающим одобрения простою речью (букв. "по-мужицки") освещать скрытое, нежели, философствуя, затуманивать явное (...apud nos probabilius est abscondita rusticando elucidare quam aperta philosophando obnubilare)».8)
Спустя полвека духовник Людовика VII Одо Дейльский, повествование которого о Втором крестовом походе проникнуто поистине яростной ненавистью к Византии, тем не менее старается убедить читателя, что, говоря о коварстве греков, он следовал исключительно фактам: «Пусть никто не подумает, будто я [несправедливо] преследую ненавистное племя и измышляю в ненависти к этим людям вещи, которых вовсе не видел».9) Хронист подчеркивает якобы присущее ему в отличие от других стремление исследовать предмет полно и со всех сторон: «Тот, кто узнал только часть дела, и судит односторонне (ex parte judicat), да и не может вынести верное суждение [тот], кто не изучит сполна причину (non potest facere rectum judiciumj qui causam exintegre non cognoscit)».10)
Аналогичные заверения в правдивости, в том, что авторами руководило исключительно желание излагать истину в неприкрашенном виде, встречаются и во многих других хрониках крестовых походов. Одни, как, например, архиепископ Гийом Тирский в своей «Истории деяний в заморских землях», многословно [21] распространяются о необходимости для историка заботиться лишь об одной истине, другие говорят об этом лаконично, но почти все так или иначе указывают на свое правдолюбие.
Гийом Тирский явно со знанием дела пишет о том, какие опасности ожидают историка, который отважится рассказать правду о минувшем. Он неизбежно навлечет на себя гнев и недовольство: «Следовать событиям, не искажая их и не отступая от правил истины, — это дело, которое чаще всего вызывает обычно негодование (indignationem solet saepius excitare)».11) И тем не менее, заявляет автор «Истории деяний в заморских землях», «если даже утаивать истину о содеянном непозволительно и противоречит долгу писателя, то еще более грешно будет смешивать истину с пятном лжи и ложное передавать легковерному потомству». Сам он, уверяет Гийом, стремился в своем труде к истине, руководствуясь при этом чувством «нежной любви к родине», которая «властно требует от нас не допустить, чтобы забвение овладело тем, что свершилось у нас за последние почти сто лет, погребенные под спудом молчания».12)
Гийом настойчиво повторяет и подчеркивает мысль о своем стремлении к голой правде, как бы она ни была горька для последующих поколений. «В труд, который перед нами, — пишет он, — мы включили многое о нравах, жизни и привычках королей [т. е. государей Иерусалимского королевства. — М. З.) — то достохвальное, то подлежащее порицанию, но нам казалось необходимым вести рассказ в соответствии с ходом дел». И далее: «Быть может, их преемники прочитают это с негодованием и обрушатся на историка незаслуженно, объявят его завистником или лжецом; но, видит господь, мы старались не допускать такой заразы (tanquam rem fugimus agere pestilentem)». Правда, одна лишь правда и ничего более — вот что, если верить словам архиепископа Тирского, стояло у него всегда на первом плане: «Мы были мало озабочены тем, что скажет о нас потомство и какой приговор заслужит наша ничтожная речь о столь замечательном предмете».13)
К этому вопросу Гийом Тирский возвращается и в заключительной части своего труда — во вступлении к XXIII книге, в которой описывается плачевное состояние дел в Иерусалимском королевстве за несколько лет до его падения (в начале 80-х годов XII в.). Переходя к характеристике современных ему событий, автор заявляет: «[Нам] недостает мужества писать дальше, ибо у нас недостаточно отвращения к настоящему и можем [только] изумляться тому, что видим и слышим и что недостойно быть предметом песнопений Кодра или какого-нибудь Мевия. Ведь в деяниях наших князей не случается ничего, что бы [22] мудрый муж счел необходимым сохранить в сокровищнице памяти, что доставило бы читателю удовольствие, а писателю послужило бы к чести». Первоначально он, Гийом Тирский, собирался вообще отказаться от продолжения труда, доведя изложение до своего времени: «Было бы предпочтительнее умолчать об этом и набросить мрак ночи на наши слабости, чем выставлять их на свет солнца к [нашему] стыду». И только уговоры друзей, ссылавшихся на примеры древних авторов, да собственное сознание долга историка превозмогли это намерение. «Ведь составители анналов, — Гийом распространяет представление о своем правдолюбии на всех собратьев по перу, — обыкновенно предают письменам (mandare solent litteris) не то, что им самим нравится, а то, что предоставляет им время (non qualia optant ipsi, sed qualia ministrant tempora)».14)
Почти в тех же словах, но более кратко высказывается на эту тему и безвестный немецкий клирик, описавший в своей «Истории паломников» начало Третьего крестового похода: «Избрав голую правду (nudam eliciens veritatem), я ничего не стану добавлять и не вставлю [в свой рассказ] ничего вымышленного».15) Английский тамплиер, автор «Итинерария», приступая к повествованию о заморском предприятии своего короля — Ричарда Львиное Сердце, прямо заклинает читателя во всем верить его рассказу: он достоин этого, ибо «мы свидетельствуем о том, что видели сами». Отклоняя возможные упреки утонченного читателя, которому может не понравиться форма его рассказа, хронист настоятельно подчеркивает: «Мы были в военном лагере, когда писали, а воинский шум не дает досуга для спокойного размышления (bellicus strepitus tranquille meditationis ocium non admisisse)».16)
Иначе говоря, он всячески подчеркивает в качестве главного достоинства своего «Итинерария» его достоверность.
Пикардийский рыцарь Робер де Клари, уже закончив по сути дела свои мемуары о Четвертом крестовом походе, полагает необходимым, однако, продиктовать писцу еще одну заключительную фразу. В ней он обращает особое внимание своих будущих читателей «а правдивость и достоверность собственного повествования о завоевании крестоносцами Константинополя. «Теперь вы слышали правду, — говорится здесь, — каким образом был завоеван Константинополь... ибо свидетельствует об этом тот, кто был при этом и видел и слышал (как происходило дело. — М. З.), — Робер де Клари, рыцарь, который и изложил в письменах истину (а fait metre en escrit le verité), как был завоеван город». Не довольствуясь этим, Робер снова и снова выставляет перед слушателями правдивость своего [23] рассказа сравнительно с другими, которые им, быть может, придется услышать. «И хотя, — читаем мы далее в той же фразе его записок, — он (Робер де Клари. — М. З.) не так хорошо рассказал историю завоевания, как могли бы поведать [о том] многие другие повествователи, но зато он всегда передавал чистую правду (si en ail toutes eures le droite verité contee), а немало еще правдивого и пропущено, ибо он не все мог припомнить».17)
Другой историк Четвертого похода и один из его предводителей — маршал Жоффруа Виллардуэн Шампанский, рисуя сцену отплытия флота крестоносцев с острова Корфу в сторону Константинополя (24 мая 1203 г.), считает нужным специально отметить правдивость как этого описания, так и всего своего повествования: «И Жоффруа, маршал Шампанский, который продиктовал этот груд, не вставив в него ни единого ложного слова (n’i menti de mot a son escient) о том, что знал, будучи человеком, присутствовавшим на всех советах (qui а toz les conseil fu), свидетельствует вам, что еще не видано было когда-либо ничего столь прекрасного».18)
Верностью истине похваляется и третий историк событий 1202—1204 гг. — эльзасский монах Гунтер из Пэрис. Во вступлении к «Константинопольской истории» он заявляет, что ни единая страница его рассказа «не будет содержать чего-либо ложного или сомнительного (falsum vel ambiguum), но [каждая] правдиво последует за действительным ходом событий в соответствии с тем, как весьма смиренно и по истине поведал нам эту чистую и простую историю» аббат Мартин Пэрисский, возвратившись с Востока («тот муж, о котором мы еще многое скажем»). Гунтер уверяет читателя и в точности описываемого: его труд — это воплощение точности и соответствия правде. Она словно сама сходит со страниц хроники. «Тот, кто [только] коснется рукой этой нашей книжечки или, читая, приблизит к ней око, тот уже этим как бы приложит старания души своей к тому, чтобы разобраться в самих событиях, о которых здесь повествуется с такой точностью».19)
Эти предварительные уверения, видимо, показались Гунтеру недостаточно убедительными. В 19-й главе своей хроники, где повествуется о разграблении константинопольских храмов крестоносцами в апреле 1204 г., хронист решил еще раз вернуться к этому сюжету и подкрепить высказанное вначале [24] утверждение о правдивости всего своего рассказа. Гунтер сделал это, заметим попутно, довольно кстати — именно в том месте хроники, которое является, как будет показано далее, бесспорным смешением полуправды с явной ложью. Для самовосхваления хронист избрал на этот раз стихотворную форму и ради большей выразительности прибегнул к усиливающим сравнениям: он сопоставил свое якобы полностью правдивое повествование с творениями великих поэтов древности, и сопоставление это оказалось не в пользу последних. В отличие от Гомера и Вергилия, «каждый из которых, — пишет Гунтер, — в достаточной мере сплетал поэтический вымысел с истиной», «мы поем истинную правду и строго придерживаемся в нашем сочинении [того], что свершилось в наш век».20) И далее — трафарет: «Если же мы пишем не столь изящно, то наверняка правдивее, чем они, и не приукрашиваем зла никакими блестками».21)
Такого рода сентенции переходят из хроники в хронику. Видеть ли в них обычную дань установившемуся под влиянием античной историографии литературному шаблону или считать проявлением подлинных намерений хронистов,22) в этом отношении сочинения по истории крестовых походов не составляют какого-либо исключения в средневековой исторической литературе.23) Они, однако, интересны тем, что в них удивительно четко выступает не замечаемое самими авторами противоречие между словесными декларациями относительно собственной правдивости и стремления к истине, с одной стороны, и, с другой — внутренними тенденциями, фактически присущими их произведениям и определявшимися теми религиозно-политическими целями, которые преследовали хронисты и которые они сами формулировали в своих хрониках.
В самом деле, наряду с только что приведенными мы находим в них и иные признания, свидетельствующие, что труды по истории крестоносных войн составлялись подчас с хорошо осознанными назидательно-пропагандистскими и практически-политическими задачами. Вполне возможно, что, определяя эти задачи, многие хронисты крестовых доходов, подобно прочим [25] историкам того времени, также вдохновлялись традициями античной исторической литературы, преобразованными, конечно, соответственно нормам средневекового мировоззрения. Как известно, античные авторы одной из важнейших целей историописания — наряду с установлением истины — считали и практическую пользу: историк передает опыт предков, предоставляя потомкам возможность учиться на положительных примерах прошлого и избегать его ошибок. В католической хронографии этот утилитарный, языческий прагматизм в значительной степени был переосмыслен в духе общих принципов христианской историософии. Понятие практической пользы истории (немецкий хронист Випо, автор «Деяний Конрада I», заявляет, что пишет свой труд ad communem utilitatem legentium)24) лишь отчасти сохранило свое прежнее значение; в основном же оно наполнилось новым — религиозным — содержанием и приобрело религиозно-назидательную окраску. Полезность истории стала истолковываться прежде всего в духовно-нравственном смысле: исторические знания рассматривались теперь в первую очередь как сокровищница благочестия, а целью историка провозглашалось постижение божественного промысла в делах человеческих и просвещение в этом плане всех верующих. Иначе говоря, история, подобно философии, была поставлена на службу богословия, превращена в орудие религиозной пропаганды. В хрониках крестовых походов эта «христианизация» традиций античного прагматизма получила чрезвычайно яркое выражение.
Независимо от того, каков был идейный источник представлений хронистов священных войн о назначении создававшихся ими произведений — черпали они эти представления в трансформированных на христианский лад традициях античного прагматизма, утвердившихся в средневековом летописании, или вырабатывали, подчиняясь непосредственно внутренним убеждениям, долгу священнослужителей и т. д., — в ряде хроник ясно сформулированы религиозно-пропагандистские установки их авторов.
Роберт Монах заявляет: тема его хроники такова, что она должна быть раскрыта самым тщательным образом — «к уразумению как ныне живущих, так и будущих [поколений]». Для чего же, спрашивается, это нужно? «Дабы таким образом, отвечает он, — сильнее укрепилась и надежда христиан на бога и слава его живее возбудилась бы в их душах».25) Как видим, этот благочестивый хронист, работая в своей уединенной келье в обители Святого Ремигия,26) описывал крестовый поход 1096—[26]1099 гг. отнюдь не для удовлетворения лишь любознательности своей аудитории. Его труд предназначался к тому, чтобы укрепить веру в сердцах всех тех, «которые прочитают эту историю или услышат, как ее будут читать, и выслушанное уразумеют».27)
Примечательно, что и Раймунд Ажильский (как это явствует из ранее приведенного нами текста)28) также имел в виду тех, кто «услышит» написанное им. Предполагалось, видимо, что хроники крестового похода станут предметом самой широкой устной пропаганды, чтения вслух, в результате чего с ними познакомятся не только клирики, владеющие грамотой, но и неграмотные люди (а таковыми в ту пору, как известно, были и крестьяне и — большей частью — рыцари), которые будут воспринимать ore ad os описание подвигов крестоносцев и «услышанное уразумеют», т. е. сделают из него надлежащие выводы.
О характере этих желательных для церкви выводов Роберт Монах также пишет вполне определенно, завершая «Пролог» к своей хронике:29) «Да поможет нам премудрость господня, ради прославления же имени божьего и пишем».30)
Итак, обычное в средневековых хрониках прославление имени божьего, следовательно и прославление церкви, действовавшей в священной войне от этого имени, — такова сокровеннейшая и наипервейшая цель увековечения реймсским монахом иерусалимской истории в его одноименном произведении. Он создавал его ad majorem Dei gloriam.
Не менее выразительно формулируется аналогичная цель в другой «Иерусалимской истории» — Фульхерия Шартрского. В «Прологе» к ней этот священник пишет, что счел достойным изложить по порядку и оставить в памяти потомков деяния франков, дабы «те, кто живут на свете, услышав о благочестивых намерениях верных, своих предшественников, воодушевились ревностью и любовью к богу еще более пламенно».31)
Некоторые высказывания хронистов совершенно недвусмысленно свидетельствуют не только о назидательно-пропагандистских мотивах написания ими своих хроник, но и о религиозно-политических страстях, бурное кипение которых нередко вызывало к жизни эти сочинения.
Провансалец Раймунд Ажильский в «Прологе» к хронике с нескрываемым раздражением обрушивается на тех непригодных к войне и трусливых крестоносцев, которые, дезертировав из войска, своими рассказами якобы искажают правду о событиях священной войны, стараются ложь выдать за истину. Он, [27] Раймунд, полагает необходимым рассказать верным, как на самом деле развертывались события, «поведать Вам (автор обращается здесь к епископу Виварейскому, которому посвящена хроника. — М. З.) и всем живущим за Альпами о величественных деяниях, которые бог совершил [вместе] с нами». При этом одной из своих задач хронист прямо ставит изобличить и посрамить тех самых imbelles et pavidos пилигримов, которые, по его мнению, сеют ложь о святом паломничестве, «ибо тот, кто увидит их отступничество, удалится и от их слов и от их сообщников».32) Смысл всех этих, на первый взгляд непонятных филиппик выясняется из самого повествования провансальца, прежде всего из его центральной части — рассказа о чуде святого копья в Антиохии (1098 г.) Именно это чудо, в фабрикации которого участвовал сам Раймунд, он постарается представить в качестве наидостовернейшего и наипримечательнейшего события крестового похода — и как раз в противовес скептическим суждениям многих современников, включая видных церковников, отказавшихся поверить в подлинность чудесной находки копья. Раймундом Ажильским, по-видимому, руководили апологетические и самооправдательные побуждения в отношении этого чуда. Хронист стремился противопоставить свою версию — ложным, с его точки зрения, повествованиям, вернее, скептической оценке чуда святого копья, чтобы таким образом уничтожить сомнения иных современников по поводу небесных истоков победы над неверными под Антиохией.
Скрытая полемическая направленность присуща также произведению Эккехарда Аурского. В отдельных местах его «Иерусалимца» можно уловить глухие признания, что кое-кто из современников в Западной Европе не разделял проповедовавшуюся церковниками концепцию божественного происхождения крестового похода 1096—1099 тт. Существовали, оказывается, и противники такого взгляда, и против них-то направляет свое перо Эккехард. Говоря о мотивах, заставивших его взяться за свой труд, он указывает в числе других и настоятельную необходимость изобличения «безрассудных, более того, бесстыжих людей, которые, постоянно впадая в старое заблуждение, осмеливаются и всегда готовы дерзко поносить это новшество» (крестовый поход. — М. З.).33) Благочестивый хронист с негодованием ставит им в упрек то, что они предпочитают «тернистой стезе служения господу гладкую дорогу наслаждений в эпикурейском вкусе».34) Эти люди, по мнению Эккехарда, «неисправимо скованные цепями мирских удовольствий», склоняются к тому, что крестовый поход не есть божественное [28] установление и не может быть рассматриваем в качестве такового; они не желают идти суровыми путями господними и злоязычно клевещут (detractionibus venerata lingua testentur) на крестоносное предприятие.35)
Из этих намеков явствует, что немецкий хронист-бенедиктинец, как и его южнофранцузский собрат, капеллан графа Тулузского, и притом в более широком плане, ставил перед собой задачу ниспровержения взглядов на крестовый поход, так или иначе расходившихся с официальным церковным толкованием. Аналогичную тенденцию мы обнаруживаем и у историка Второго крестового похода — баварского епископа Оттона Фрейзингенского. Он решительно восстает против критических суждений в адрес организаторов и вождей похода 1147—1149 гг. и особенно против общей скептической оценки этого проваливается предприятия, высказывавшихся даже церковниками. «Некоторые из малодушной церковной братии, — наставительно пишет Оттон Фрейзингенский, — посрамленные (неудачей похода — М. З.), удивляются и, удивленные, стыдятся [бесплодности] тех трудов, которые были вынесены в нашем походе, того, что, имея столь пылкое и доброе начало, он получил столь унизительный к скверный конец».36) Этого делать, однако, не следует, и вот почему: несмотря на дурной исход, несмотря на то, что по своим непосредственным, практическим итогам поход в самом деле оказался неблагополучным, он все же «послужил для спасения многих душ».37) Иначе говоря, если священная война и терпит провал, сетовать на это, по мысли Оттона Фрейзингенского, не приходится: такая война в принципе все равно остается богоугодным делом и, следовательно, столь же богоугодным, служащим ко спасению душ, является ее описание историком.
Salus animarum — вот в чем состоит высшая польза исторического сочинения в понимании средневекового писателя. Ради этой «духовной пользы» прежде всего и составлялись хроники, они были средством пропаганды церковной идеологии.
В некоторых из приведенных выше рассуждений хронистов нет, собственно, ничего такого, что выделяло бы летописные сочинения о крестовых походах из общей массы средневековых хроник XI—XII вв. Ведь все историки того времени сводили главную задачу истории к прославлению «творца и подлинного руководителя всех вещей» (Ордерик Виталий), к тому, чтобы наполнять сердца людей «спасительным страхом перед господом» (Иоанн Солсберийский)38) и пр. [29]
Прагматизм латинской хронографии вообще имеет преимущественно «душеспасительный» характер: такова ее официальная программа. В хрониках священных войн эти широко распространенные представления получают чрезвычайно благодатную почву для своего развития и конкретизации: сама тема — война за гроб господень — оказывается здесь благоприятствующим фактором. Признания хронистов крестовых походов с исключительной четкостью свидетельствуют о «душеспасительной» направленности их сочинений. Наконец, — и этот вывод вытекает из всего предшествующего, — в самом понимании своих задач хронистами крестовых походов весьма рельефно проступает его церковно-назидательная сущность.
Однако осознававшаяся католическими историками практическая целенаправленность их трудов не ограничивалась одной лишь «душеспасительной» сферой. Хронисты крестовых походов ставили перед собой цели и иного, мы бы сказали, политически-пропагандистского порядка. В определении такого рода, задач влияние традиций прагматизма, шедшее от античной историографии, сказывалось гораздо непосредственнее, хотя, разумеется, его требования также были приспособлены к конкретно-историческим нуждам тех социальных групп феодального общества, чьи интересы выражали авторы «Иерусалимских историй» и «Деяний франков».
Заботясь о «спасении душ» и укреплении «божественной веры», хронисты стремились вместе с тем ко всемерному возвеличению священных войн, к прославлению их вождей и рядовых участников в качестве достойного образца для подражания, а также к восхвалению церкви, главной вдохновительницы этих войн.
Нередко хроники крестовых походов, подобно другим историческим сочинениям того времени, и создавались церковниками или грамотеями-рыцарями по прямому либо косвенному заказу (распоряжению) их духовных начальников и светских сеньоров, выдвигавших перед историками задачи апологетического характера. Роберт Монах писал свою «Иерусалимскую историю» по указанию аббата монастыря Святого Ремигия — Бернара, «одаренного ученостью и известного чистотою нравов».39) «Деяния Танкреда» составлялись рыцарем Раулем Каэнским фактически по поручению феодальных предводителей итало-норманнских крестоносцев Первого похода — князя Боэмунда [30] Тарентского и его двоюродного брата — авантюриста Танкреда, поставленных историком в центр повествования. В «Прологе» к своему сочинению Рауль Каэнский пишет, что Боэмунд и Танкред часто вспоминали при нем о минувших схватках и каждый из них восклицал: «Увы! Вот как губит нас леность! Почему для прежних поэтов высшим удовольствием было писать? А ведь они сочиняли баснословные выдумки; наши же современники молчат о победах воинства христова...» И, порицая таким образом во всеуслышание этих молчащих современников, «оба все чаще обращали на меня свои очи, не знаю, с каким намерением, словно намекая: „Это мы для тебя говорим, на тебя рассчитываем"».40) И Рауль, пытающийся представить себя простаком, сделал надлежащий вывод из этих намеков.
Гийом Тирский приступил к работе над своим историческим трудом по велению иерусалимского короля Амори I, на службе которого состоял. Изложение мотивов, заставивших его взяться за перо, он завершает следующим образом: «Ко всему этому присоединилось приказание государя Амори, которым нелегко было пренебречь; его многократные настояния особенно побудили меня приняться за труд».41)
Число примеров легко увеличить. Удивительно ли, что в сочинениях по истории крестовых походов апологетические задачи их авторов формулируются достаточно отчетливо?
В довольно прозрачных выражениях определяет назначение своего повествования Рауль Каэнский: рассказывать о деяниях князей — дело благородное и потому, что такой рассказ спасает от забвения их самих, и потому, что он «прославляет мертвых и услаждает переживших [их]». А самое важное, с точки зрения этого княжеского историка, заключается в том, что повествование о деяниях князей и об истории рыцарских подвигов воскрешает то, что минует, показывает победы, прославляет победителей, выводит на свет медлительность, возвышает доблесть, клеймит пороки, внушает добродетели, — короче говоря, творит много хорошего».42) Прославление победителей в назидание потомкам — вот в чем, следовательно, усматривает историк-рыцарь смысл повествования о священной войне. Об этом ко он пишет и в других местах «Пролога» к своему труду.
Похваляясь собственной правдивостью, автор указывает, что намеревался написать историю иерусалимского похода лишь после смерти Танкреда, с тем чтобы избежать упреков в лести, которые в противном случае посыпались бы со стороны завистников. «Тогда и завистливый смолкнет, и ропот утихнет, ибо с [31] твоею смертью прекратятся подарки, которыми ныне беспрестанно я осыпан тобою при твоей жизни, и ядовитые языки не смогут уже злопыхательствовать, называя меня продавцом побасенок, а тебя — их покупателем».43) И тем не менее, с самого момента зарождения замысла «Деяний Танкреда» Рауль Каэнский был исполнен желания прославить героя: «Я не стану хвалить тебя при жизни, но воздам хвалу после смерти, возвеличу после завершения». Историк рассказывает, как часто, предаваясь воспоминаниям о счастливом паломничестве, о «славном [пролитом воинами] поте, который вернул нашей матери [церкви. — М. З.] ее наследство — Иерусалим, искоренил идолопоклонство, восстановил веру», он думал, что отнюдь не будет нелепым, если каждый, кто восстановит в памяти эти события, «станет рукоплескать [совершенному], восклицая: „Вот твои сыны, Иерусалим; они явились издалека, и тогда дщери твои (к примеру, Яффа и многие другие, лежавшие во прахе) восстали из безвестности"».44)
Прославить подвиги крестоносного воинства, увековечить память о них в грядущих поколениях с тем чтобы дать достойный образец для подражания, — в этом видит прямую цель своей хроники и Эккехард Аурский. В посвятительном послании аббату Эркемберту из Корвэй, по просьбе которого он в 1117 г. скомпоновал свой труд,45) хронист писал: «И мы вверяемся богу настолько, что отверзаем уста свои не для современников, а для будущих [поколений]; правда, мы — лишь бездеятельные зрители (Эккехард не был участником событий 1096—1099 гг. — М. З.), но являемся благожелательными ревнителями [святого дела] [и потому] восхвалим других достославных мужей нашего времени, которые победили царства мира».46) Далее следует панегирик крестоносцам.
Прославление крестоносцев — одна из центральных задач, поставленных и автором «Истории деяний в заморских землях» — Гийомом Тирским. В «Прологе» он возвещает о своем намерении изложить события, начиная от «исхода доблестных мужей и любезных богу князей, которые, выйдя по призыву господню из западных царств, сильною рукою завоевали землю [32] обетованную и с нею почти всю Сирию».47) Набор эпитетов сам по себе говорит об отношении автора к героям его будущего повествования. В 7-й главе 1-й книги Гийом Тирский еще более открыто заявляет: «В настоящем труде рассказано о многом из того, что турки содеяли против наших, и о тех великих и изумительных подвигах, которые чаще были нашими совершаемы против них».48) Историк с самого начала как бы предуведомляет читателя, что его сочинение повествует о подвигах и прежде всего об изумительных подвигах воинов божьих.
Эта апологетическая направленность большей части труда Гийома Тирского выявляется и в его собственной оценке основного содержания «Истории», данной в авторском вступлении к XXIII книге, где историк так резюмирует все предшествующее повествование: «До сих пор, в предыдущих книгах, мы описывали, как умели, славные деяния отважных героев, которые в течение восьмидесяти с лишним лет управляли страною на нашем, Востоке, прежде всего в Иерусалиме».49)
Каковы бы ни были внутренние побуждения, толкавшие Гийома Тирского на путь героизации заморских деяний и их исполнителей, апологетический характер и направленность основной части его «Истории» выступают в этих признаниях достаточно явственно. Сам он формулирует задачи историков, как они ему представляются, с несколько наивной прямотой средневекового церковного политика: «Мы хорошо сознаем двойственное предназначение историков: [с одной стороны], [они] воодушевляют потомков своими рассказами о счастливо свершившихся деяниях, [с другой] — примером испытавших несчастную судьбу делают их [потомков. — М. З.) более осмотрительными в подобных же обстоятельствах».50) Раскрывая таким образом смысл работы всякого историка, хронист определенно отходит от узкоцерковного понимания задач историографии, от толкования пользы истории только как salus animarum. Рассуждения Гийома Тирского — это в сущности прокомментированное самим историком воспроизведение известного тезиса, принятого в античной историографии: historia —magistra vitae. Именно такой наставницей жизни, орудием политической пропаганды и нравственной проповеди, а отчасти практическим руководством по организации крестовых походов призваны были в значительной степени служить посвященные им хроники.
В этом отношении особенно любопытны высказывания хрониста Второго крестового похода Одо Дейльского. Его сочинение не в последнюю очередь предназначается для возбуждения священного пыла у новых ратников на Западе. Именно поэтому летописец опускает кое-какие подробности в тех случаях, где [33] детали, загромоздив страницы хроники, лишь помешали бы выполнению задачи. Сообщив о переправе на азиатский берег Босфора вслед за ядром французского войска других отрядов крестоносцев, прибытия которых Людовик VII ждал несколько дней, Одо заявляет, что не станет перечислять всех их вождей. Ему прискорбно называть имена тех, свидетелем чьей преждевременной смерти он сам является, а читателю, вероятно, было бы скучно читать это: ведь он, читатель, в хронике «станет искать пользы и примеров доблести (utilitatis vel probitatis exemplum)».51) Примеры доблести — вот что хронист, хорошо знающий свою аудиторию, стремится ей преподнести.
Назидательные цели повествования Одо Дейльского выглядят совсем иначе по сравнению с тем, как они указываются хронистами при определении «душеспасительного» смысла их трудов. Польза отождествляется здесь с историческими «примерами доблести» — это прямая, житейская польза, передача потомству положительного, с точки зрения историка, опыта прошлого (в духе прописных истин античного прагматизма).
И, пожалуй, самым выразительным образом сокровенные помыслы Одо Дейльского выдает лирическое отступление, которым завершается рассказ о разгроме сельджуками немецких крестоносцев в Малой Азии, о том, как остатки разбитого войска императора Конрада III соединились под Никеей с французским ополчением, двигавшимся после немецкого, и о кознях, которые при этом якобы чинили отступавшим немецким крестоносцам коварные византийцы. Они лишали их возможности производить закупки в своих владениях и ежедневно грабили и истребляли воинов креста.52) Сравнивая плачевное положение германских народов в настоящем с их славным прошлым, хронист сперва выражает скорбь об участи своих единоверцев из-за Рейна: «О, горе! Сколь печальна судьба этих саксонцев, диких батавов и прочих алеманнов, перед которыми некогда, как мы читаем в старинных историях, трепетало могущество Рима и которых ныне столь жалким образом (tam misericorditer) губят хитрости трусливых греков».53) Вслед за тем он предупреждает читателя, что намерен в свое время рассказать также о гибели французов в Малой Азии (разумеется, по вине греков): «И будет нестерпим двойной вопль скорби (geminus luctus) (т. е. от этого рассказа. — М. З.); и тот и другой народ будет иметь, от чего всегда сокрушаться, если, — многозначительно добавляет хронист, — сыновья не отплатят за смерть отцов (si filii mortes parentum non vindicant)».
Перед нами хотя и приглушенный, но тем не менее довольно явственный призыв к отмщению византийцам за гибель [34] крестоносных армий. Этот мотив далее развивается хронистом и более обстоятельно. Он, Одо, рассчитывает, что «божественная справедливость подарит нам, которые перенесли столько мерзких преступлений греков, надежду увидеть их отомщенными». Не довольствуясь выражением надежды на небесное вмешательство, капеллан французского короля обращается непосредственно к сердцам верных — немцев и французов, исподволь побуждая их к выступлению против Византии: «Ведь наши народы не привыкли долго сносить столь постыдные обиды».
И вот как раз в этом месте Одо предельно ясно формулирует политико-пропагандистские задачи своего исторического труда: «Итак, утешим этим (т. е. надеждой на скорое отмщение грекам. — М. З.) печальные души и продолжим рассказ о наших бедствиях, дабы потомки изведали гнусные преступления греков».54) Цель хроники — внушить деятельную ненависть к последним — вырисовывается в этих словах со всей очевидностью.
Хронист имеет в виду и другую задачу практического свойства: подробной, подчас даже чрезмерно подробной передачей фактов он хочет иной раз предостеречь последующих крестоносцев от повторения тех или иных конкретных ошибок, допущенных французским воинством в 1147 г.
Когда франки, оставив Регенсбург, где отыскалось достаточно барок, двинулись к Болгарии, многие из них, рассказывается в хронике Одо Дейльского, отправились не сушей, а по Дунаю. При этом «некоторые вместе с людьми и походным скарбом погрузили на суда и двух- и четырехколесные повозки в расчете наполнить их в степях Болгарии и тем возместить потери, понесенные в начале похода». Однако ожиданиям, этим не суждено было сбыться: надежда, которая возлагалась на повозки, оказалась большей, чем действительная польза от них. Повозки лишь загромождали дороги, создавали заторы, возницы наскакивали в общей сумятице друг на друга, «продвижение на конях чрезвычайно замедлялось», и к тому же «вспыхивало много ссор из-за нехватки корма». Упомянув об этом, Одо Дейльский тут же определяет и причины, заставляющие его описывать такие мелочи: «Мы все это рассказываем ради предостережения потомков (ad cautelam haec omnia dicimus posterorum)»,55) т. е. будущих крестоносцев. В их интересах он вспоминает полезные, как ему кажется, хотя и второстепенные, детали событий, в которых сам участвовал.
Впрочем, у Одо Дейльского имеется еще и третья задача — политико-пропагандистского и вместе с тем апологетического характера: успокоить и направить должным образом широкое общественное мнение своего времени, раздраженное неудачей [35] и потерями Второго крестового похода. Хронист стремится поэтому в особенности оправдать те действия вождей крестоносцев, которые, как ему представляется, могут показаться французам ошибочными. Одо старается доказать правильность поведения главарей похода в один из самых критических моментов — при оставлении баронами Атталии (февраль 1148 г.), когда они действовали далеко не по-рыцарски. Бросив на произвол судьбы меньших братьев, бедняцкую часть ополчения, бароны и епископы во главе с Людовиком VII сели на корабли, безвозмездно предоставленные им греческими властями по указанию уполномоченного Мануила Комнина, и отбыли в Антиохию. Тысячи их покинутых соратников погибли вскоре в Малой Азии от истощения, болезней и в неравных схватках с противником.56)
Одо Дейльский прилагает все усилия к тому, чтобы обелить феодальных руководителей предприятия, явно запятнавших себя трусостью и своекорыстием, не подобающими истинным крестоносцам, и смягчить таким образом ропот, поднявшийся в стране по возвращении Людовика VII из-за моря. Повествуя о событиях, развернувшихся в Атталии и не делавших чести как королевскому окружению, так и самому Людовику VII, хронист вставляет в повествование защитительную тираду, призванную уберечь крестоносных предводителей от обвинительного приговора современников.
Обращаясь к читателю, Одо Дейльский пишет: «Быть может, те, кто не знает [дела], скажут, что [нам] надо было овладеть этим городом и отплатить за козни жителей.57) Пусть, однако, они поразмыслят [над тем], что, лишенные каких бы то ни было запасов, мы были окружены справа и слева внутренними и внешними врагами и что для нас было невозможно опрокинуть без осадных приспособлений высокие башни или произвести быстро подкоп под двойные стены... Конечно, можно было бы взять в плен градоначальника и императорского посла, когда они явились к королю, но даже если бы они были повешены [нами], жители от этого не сдали бы [нам] город. Да это и против обыкновения короля было — брать город столь предательским путем и подвергать всех франков опасности без всякой надежды на успех».58)
Вывод, который, по замыслу хрониста, должен вытекать из всего этого, ясен: вожди сделали все, что могли, при сложившихся обстоятельствах, и, следовательно, винить их ни в чем дурном нет никаких оснований.
Стремясь восстановить репутацию крестоносных [36] предводителей, Одо Дейльский предстает перед нами как автор, преследующий очевидные пропагандистско-политические цели. Его хроника составлялась с тем, чтобы повлиять на общественное мнение в духе, благоприятном для Людовика VII и феодальной знати, запятнавших себя трусостью и крайним своекорыстием, выгородить своих героев и расчистить путь для проповеди новых завоевательных войн на Востоке.
В заключение отметим еще одну характерную черту понимания хронистами крестовых походов своих задач. Религиозно-назидательная и политико-пропагандистская направленность их произведений имеет как бы два адреса. Рассчитывая принести читателю пользу своими повествованиями о деяниях крестоносцев (пользу — в духовном или житейском смысле), хронисты обращаются, как правило, ко всем католикам (верным). Это и понятно: крестовые походы в известной мере были интернациональными предприятиями, проходившими под эгидой папства, и сама церковная пропаганда священных войн тоже имела в виду весь западнохристианский мир. Однако, в хрониках крестовых походов намечаются и определенные элементы разрыва с этими универсалистскими принципами. По крайней мере некоторые хронисты XII — начала XIII в. адресуют свои, выраженные прямо или косвенно, назидательно-пропагандистские рассуждения уже более конкретно — к верным собственной страны или близких к ней стран.
Предполагаемая аудитория Одо Дейльского, как мы убедились, — это преимущественно французы и отчасти немцы: те и другие потерпели неудачу в войне на Востоке, тем и другим предстоит отомстить Византии за провал Второго крестового похода. Гийом Тирский, извлекая историю заморских войн франков из тьмы забвения, руководствуется чувством «нежной любви к родине».59) [37]
Гунтер Пэрисский, весьма настойчиво подчеркивающий достоверность своего изображения событий Четвертого крестового похода и, очевидно, не замечающий противоречия в своих проникнутых пафосом самовосхваления рассуждениях, признается, что в конце-то концов он писал «Константинопольскую историю» ради того, чтобы «воздать честь германскому народу и к его радости», а также, впрочем, «в утешение и в защиту всей западной церкви».60)
Иначе говоря, в самом подходе авторов указанных хроник XII—XIII вв. к теме священных войн переплетаются традиционно-универсалистские и начинавшие формироваться национальные тенденции средневековой историографии.61) Это переплетение отражало сложную картину реального исторического процесса, совершавшегося в ту эпоху, — эпоху борьбы империи и папства, попыток создания «всемирных монархий» и первых ростков национально-политической консолидации в Западной Европе.
Как известно, один из принципов античной историографии заключался в том, что историческое произведение должно было доставлять удовольствие читателям. Это представление не получило в хрониках крестовых походов (поскольку мы вообще вправе говорить о воздействии на них античных традиций) сколько-нибудь отчетливого и полного преломления. Их авторы крайне редко формулируют свои эстетические устремления как таковые; обычно высказывания этого рода касаются лишь слога задуманных трудов. Рассуждая о нем, некоторые хронисты (те, кто, по выражению Роберта Монаха, был «вскормлен изучением классиков») попутно критикуют литературную манеру и язык предшественника, чье сочинение служит объектом их собственной обработки.
Указанный принцип античной исторической науки также подвергся у них трансформации, обусловленной мировоззренческими установками католических писателей. Они заботились о чистоте слога своих повествований, руководствуясь благочестивыми и апологетическими соображениями.
Притязания на выдержанность и строгость литературного стиля отчетливо формулируются в «Деяниях бога через франков» Гвиберта Ножанского. Уже «Пролог» к хронике наполнен выспренними рассуждениями на тему о том, что крестовый поход — дело воли господней, а потому и в повествовании о нем необходимо добиваться соответствия слога столь высокому предмету.62) Часто Гвиберт действительно лишь исправляет стиль своих предшественников — либо Анонима, либо Фульхерия [38] Шартского, либо иных хронистов; в остальном он переписывает в свои «Деяния» их рассказ о событиях.63)
Не менее показателен в этом смысле пренебрежительный отзыв другого сановного и литературно образованного хрониста — архиепископа Бодри Дольского о хронике рыцаря Анонима, которую сам он положил в основу своего труда. Бодри, взявшийся около 1110 г. выправить литературный стиль своего «неотесанного» предшественника-воина, называет автора «Cesta Francorum» неизвестным компилятором, выпустившим в свет «чересчур мужицкую книжонку».64) Что касается характера исправлений, внесенных Бодри Дольским в свой первоисточник, то он только дополнил повествование Анонима некоторыми живописными деталями, придуманными им самим на основании намеков, содержавшихся в тексте «Gesta Francorum», и изменил ряд «простецких» выражений полуграмотного норманнского рыцаря, которые показались неподходящими архиепископу — знатоку латыни и утонченному стилисту, — неподходящими не только с литературной точки зрения, но и по существу: он усмотрел в них нечто неблагоприятное для крестоносцев.65) Эстетические соображения этого хрониста несомненно продиктованы его апологетическими намерениями.
* * *
Анализ суждений католических хронистов относительно целей и задач, которые они ставили перед собой, рисуя события крестоносных войн, позволяет сделать следующие выводы.
Современные крестовым походам историки этого движения, подобно многим другим хронистам, заимствовали из арсенала античной историографии принцип: истина, правдивость и беспристрастие — цель и закон истории. Более того, следуя этому принципу (или же руководствуясь побуждениями, возникшими и формулировавшимися независимо от влияния традиции), они всячески прокламировали свое бескорыстное служение исторической истине, а стремление удовлетворить любознательность читателя изображали как главный, если не единственный стимул к написанию собственных трудов.
Вместе с тем, латинские хронисты крестовых походов придали чрезвычайно большое значение выдвинутому также в греко-римской историографии представлению о полезности исторического знания. Они переработали это представление соответственно требованиям христианско-средневекового мировоззрения. [39] Поэтому на деле первостепенными целями их повествований стали цели «душеспасительные»: упрочение католической веры. Хроники крестовых походов создавались как религиозно-назидательные сочинения.
Но одновременно хронисты усвоили и использовали применительно к своему сюжету прагматические установки древних авторов в их непосредственном, житейско-эмпирическом виде («история — наставница жизни»). Иначе говоря, с первых же шагов создания истории священных войн на Востоке (в качестве тематически самостоятельной отрасли летописания своего времени) католические авторы, разрабатывавшие ее, старались ставить и решать сугубо животрепещущие проблемы политико-пропагандистского, нравственно-дидактического и даже чисто практического характера.
Они хотели прославить войны католического Запада против иноверцев, возвеличить участников и руководителей этих войн, дать новым поколениям рыцарства образцы для подражания, предостеречь будущих крестоносцев от ошибок, допущенных предшественниками, показать во весь рост возможных политических и военных противников (турки, греки), повлиять на общественное мнение своей эпохи в направлении, нужном церкви и светским сеньорам. Сочинения хронистов должны были, как предполагалось, тайно и явно способствовать пропаганде новых священных походов на Восток, что соответствовало интересам наиболее агрессивно настроенных кругов феодалов и упрочению позиции церкви — идейного вдохновителя, а в значительной степени и прямого организатора крестовых походов.
Осознанные или подсознательные, но всегда так или иначе имевшиеся налицо апологетические побуждения в значительной мере определяли и многие характерные качества посвященных крестовым походам трудов современных им латинских писателей.
Прежде чем перейти к их разбору, необходимо определить наиболее существенные черты исторических воззрений этих авторов, в рамках и на основе которых они освещали свою тему. [40]
1) Обзор наиболее значительных западноевропейских хроник крестовых походов и примыкающих к ним произведений историков Латинского Востока (классификация хроник, биографические сведения об авторах, данные о времени и способе написания ими своих сочинений и т. д.) см. в ст.: М. А. Заборов, Современники — хронисты и историки крестовых походов, — ВВ, т. XXVI, М., 1965, стр. 137-148; там же приведена и библиография.
2) В транскрипции имен хронистов мы придерживаемся большей частью принятой в отечественной литературе традиции. Хотя она лишена строгой последовательности (в ней налицо смешение латинизированных и модернизированных начертаний: например, «Роберт Реймсский», но «Робер де Клари» и т. д.), однако, мы считаем нерациональным менять установившуюся транскрипцию, поскольку это могло бы дезориентировать читателя и во всяком случае потребовало бы дополнительных разъяснений. Только там, где основания существующей традиции представляются заведомо искусственными или явно ошибочными, дается начертание, отличающееся от обычного: так, мы пишем «Гийом Тирский» вместо восходящего к немецкой исторической литературе «Вильгельм Тирский» (но «Вильям Малмсберийский»), «Гунтер Пэрисский» — вместо фактически неверного «Гунтер Парижский» и т. д.
3) Многие, по крайней мере наиболее образованные, из занимающих нас хронистов были в той или иной степени знакомы с сочинениями древних историков. Подробнее об этом — в различных монографических исследованиях, посвященных отдельным хронистам, например: Н. Glaesener, Raoul de Caen, historien et écrivain, — RHE, vol. 46, 1951, № 1-2, p. 16 sq.; L. Boehm, Die Gesta Tancredi des Radulph von Caen, — HJ, Bd 75, 1956, S. 52-54; H. Wolter, Ordericus Vitalls, Wiesbaden, 1956, S. 60 sq.; H. Mayer, Das Itinerarium peregrinorum, S. 62 sq.; Otto Bischof von Freising, Chronik oder Geschichte der zwei Staaten, Einleitung (W. Lammers), Berlin, 1960, S. XXXV-XXXVII. О воздействии традиций античной исторической литературы на средневековую в целом см.: О. Л. Вайнштейн, Западноевропейская средневековая историография, стр. 110-117; там же и библиография вопроса.
4) Конечно, далеко не все из этих хронистов, уверяя читателей в собственном правдолюбии, делали это из подражания риторическим приемам греко-римских авторов. Среди историков крестовых походов были полуграмотные, а то и вовсе неграмотные повествователи, которые едва ли имели понятие об исторических сочинениях древних. Таков, к примеру, рыцарь Робер де Клари: по неграмотности он даже не писал, а диктовал свои мемуары, притом — на пикардийском диалекте (подробно см.: Robert de Clari, La Conquête de Constantinople, ed. Ph. Lauer, Paris, 1924, Introduction, p. V sq.). Иные из хронистов-церковников, аскетически кичась своей необразованностью, прямо выражали враждебность по отношению к тем авторам, которые, с их точки зрения, чересчур усердно читали «классиков». Примером откровенно нигилистического подхода к античной историографии, своего рода docta ignorantia, служит Роберт Монах (см. ниже, стр. 21). Высказывания этих историков по поводу их безусловного стремления к правдивости могли либо выражать действительно присущую им внутреннюю потребность, либо имели чисто декларативное значение; но и в том и в другом случаях включение в текст хроник подобных суждений отнюдь не обязательно было связано с непосредственным влиянием античной историографической традиции.
5) Raim. de Aguil., pp. 275-276.
6) Fulch. Carnot, p. 327.
7) Ibid., p. 342.
8) Rob. Mon., рр. 721-722, 723.
9) Odo de Diog., p. 56.
10) Ibid., p. 72.
11) Willerm Tyr., t. I, 1-ère part., p. 3.
12) Ibid., pp. 3-4.
13) Ibid., p. 4.
14) Ibid., t. I, 2-ème part, р. 1132.
15) Hist. peregrin., p. 116.
16) Itiner. peregrin., р. 246.
17) Rob. de Clari, p. 109.
18) Villehard., t. I, р. 122. Э. Фараль указывает, что Виллардуэн обычно употребляет глагол «mentir» не в смысле «сознательно искажать истину», а лишь в значении «не говорить чего-либо неверного»; часто мемуарист сопровождает этот глагол выражением «а son escient», означающим, по мнению комментатора, отнюдь не «умышленно», а только «зная» [о чем-либо] (ibid., р. 123, note 1).
19) Gunth. Paris., pp. 58-59.
20) Ibid., р. 108:
Nos simplex verum canimus, scriptoque fideli
Prosequimur nostro fieri que contigit evo.
21) Ibid.
22) Критический разбор различных теорий по этому вопросу см. в кн.: О. Л. Вайнштейн, Западноевропейская средневековая историография, стр. 89-90.
23) Как показала немецкая исследовательница Мария Шульц, проанализировавшая обширный материал прологов и предисловий к хроникам VI—XIII вв. (преимущественно немецким) с целью выяснения субъективно осознававшихся авторами задач их сочинений, «не существует почти ни одного исторического труда той эпохи, который не содержал бы уверений на этот счет» (правдивости и пр. — М. З.). М. Schulz, Die Lehre von der historischen Methode bei den Geschichtschreibern des Mittetalters, Berlin — Leipzig, 1909, S. 10.
24) Приводим по ст.: Н. Grundmann, Geschichtsschreibung im Mittelalter,— «Deutsche Philologie im Aufriß», 2-te Auft., hrsg. von W. Stammler, Bd III, Berlin, 1962, col. 2285.
25) Rob. Mon, p. 723.
26) В «Предисловии» к хронике Роберт сообщает, что писал ее, «побужденный обетом послушничества» (Rob. Mon., р. 721).
27) Rob. Mon., р. 721.
28) См. выше, стр. 20.
29) «Иерусалимская история» Роберта Монаха предваряется помимо «Предисловия» еще и «Прологом».
30) Rob. Mon., р. 723.
31) Fulch. Carnot., p. 319.
32) Raim. de Aguil., p. 235.
33) Ekk. Uraug., р. 45: Impellet etiam in id ipsum me quorundam imprudentium immo impudentium necessaria nimis redargutio, qui vetusto semper errore contenti, novitatem hanc... ore temerario presumunt reprehendere...
34) Ekk. Uraug., p. 46.
35) Ibid., pp. 307, 308.
36) Otton. Frising., p. 91.
37) Ibid., р. 93: ...non fuit bona pro dilatione terminorum vel commoditate corporum, bona tamen fuit ad multarum salutem animarum...
38) Цит. по кн.: О. Л. Вайнштейн, Западноевропейская средневековая историография, стр. 100.
39) Как указывает хронист, аббат доставил ему также и образец, который следовало взять за основу, — ранее кем-то составленную «историю об этом предмете» (Rob. Mon., р. 721). В ней, однако, отсутствовало начало — не было описания Клермонского собора. Как раз это-то обстоятельство, по словам Роберта, и не нравилось аббату Бернару, а потому он «повелел мне, который участвовал в Клермонском соборе, приставить голову безголовому предмету» (Rob. Mon., р. 721: Praecepit igitur mihi ut, qui Clari Montis concilio interfui, acephalae materiei caput praeponerem...).
40) Rad. Cadom., р. 603: Наес publicae moventes, specialiter in me, nescio quo auspicio, saepius visi sunt oculos retorquere, ac innuerent: «Tibi loquimur, in te confidimus». Подробнее об обстоятельствах создания «Деяний Танкреда» см.: L. Boehm, Gesta Tancredi des Radulph von Caeti, S. 50-51.
41) Willerm. Tyr., t. I, 1-ère part., p. 5.
42) Rad. Cadom., p. 603.
43) Ibid., pp. 603-604.
44) Ibid., р. 603.
45) Первоначально описание Первого крестового похода вплеталось в текст написанной Эккехардом ранее и многократно переделывавшейся им «Всемирной хроники»; в 1117 г. он выделил, объединил и дополнил те места ее, где рассказывалось о походе крестоносцев в Иерусалим, в особое произведение, посвятив и переслав его аббату Эркемберту Корвэйскому. Эккехард (некогда монах Корвэйской обители) не сомневался, что такое повествование явится для Эркемберта «хорошим подспорьем в паломничестве, задуманном им (аббатом Корвэй. — М. З.) по божественному внушению». Ekk. Uraug., p. 14; ср. ibid., Einleitung (H. Hagenmeyer), S. 10-11.
46) Ekk. Uraug., pp. 47-48: Nos autem... fautores tamen benivoli, laudemus alios quosdam nostri temporis viros gloriosos, qui vicerunt regna mundi...
47) Willerm. Tyr., t. I, 1-ère part., р. 5.
48) Ibid., р. 21.
49) Ibid., t. I, 2-ème part, p. 1132.
50) Ibid.
51) Odo de Diog., p. 80.
52) Ibid., p. 96.
53) Ibid., p. 98.
54) Ibid.: His interim maestos animos consolamur et, ut sciant posteri Graecorum dolosa facinora, nostra infortunia prosequemur.
55) Odo de Diog., p. 24.
56) Odo de Diog., р. 136 sq.
57) Хронист имеет в виду прежде всего высокую плату, запрошенную греками за доставку крестоносного воинства морем в Антиохию, всевозможные проволочки, чинившиеся властями Атталии во время переговоров о предоставлении кораблей, и пр. См. Odo de Diog., p. 134.
58) Ibid.
59) Картиной доблестных подвигов и великих успехов первых крестоносцев, рисовавшейся его воображению, Гийом Тирский хотел возможно резче оттенить глубокий упадок франкских государств в Сирии и Палестине в его время — в начале 80-х годов XII в. Нравственному разложению в правящих кругах Латинского Востока, раздорам феодальных партий, ставшим обыденным явлением в политической жизни Иерусалимского королевства в последний период его существования, торжеству низменных, корыстных интересов ради крестоносных баронов и рыцарей (по мнению Гийома Тирского — одной из главных причин неудач крестоносцев в борьбе с неверными) историк стремился противопоставить другие — светлые, героические времена крестоносного движения, якобы исполненного тогда чисто религиозного воодушевления. Происками возобладавшей в начале 80-х годов в межпартийной борьбе клики Гвидо Лузиньяна он был отстранен от участия в государственных делах и фактически находился в опале. Целиком уйдя в свой труд, Гийом Тирский, естественно, особенно болезненно переживал удары судьбы, и все происходившее представлялось ему в весьма мрачном свете; в значительной мере отсюда вытекало стремление заклеймить современных ему, погрязших в пороках восточных франков сравнением их с великими мужами, действовавшими в начале эпохи крестовых походов. Биографические данные о Гийоме Тирском в 80-х годах см.: А. С. Krey, William of Tyre, p. 158.
60) Gunth. Paris., p. 58.
61) Интересные примеры, характеризующие отражение этих тенденций во французской хронографии начала XII в., приведены в ст.: L. Boehm, Gedanken zum Frankreich-Bewustsein im frühen 12 Jahrhundert, — HJ, Bd 74, 1955, S. 681 sq.
62) Guib. Novig., pp. 117-118.
63) Подробнее см. в диссертации L. Boehm, Studien zur Geschichtsschreibung des ersten Kreuzzuges. Guibert von Nogent, München, 1954.
64) Baldr. Dol., p. 10: ...Nescio quis compilator, nomine supresso, libellurn super hac re nimis rusticanum ediderat...
65) Подробнее см.: Ch. Thurot, Étude critique sur les historiens de la première croisade. Baudri de Bourgueil, — RH, t. I, fasc. 2, Paris, 1876, pp. 379-380.